Маршировали мы, помню, много, чуть ли не каждый день.
— Кто там шагает правой? — «грозно» насупив брови, вопрошал наш командир — заводской комсомолец, осоавиахимовец, в матерчатой, защитного цвета фуражке и гимнастерке, перепоясанной портупеей, и мы, ребятня, сколько было силы, в такт скандировали:
— Левой!!!
— Левой!!!
— Левой!!!
Спустя несколько лет, учась в школе, я прочитал стихотворение Владимира Маяковского «Левый марш», узнавая знакомые строки, и долго, помнится, ходил под впечатлением, будто сам поэт, а не кто-то другой, и был тем нашим командиром — в гимнастерке, перепоясанной портупеей.
В дежурствах на вышке, занятиях по строевой и тактической подготовке незаметно пролетело время. Все чаще устраивались вызовы по тревоге, все чаще — днем и ночью — совершали мы марши-броски к местам предполагаемой высадки немецких парашютистов. Я чувствовал, как все больше втягиваюсь в необычную для меня жизнь, и не только я, а все люди вокруг на глазах меняются, становясь совершенно другими, не такими, как были в мирное время.
В этой новой для всех жизни нашли в конце концов свое место и мои младшие братья: когда я задерживался на дежурстве, они приносили мне на каланчу обед или ужин, а если оставались дома одни, без матери, — поочередно, сговариваясь друг с другом, — несли «вахту» по охране оружия и склада боеприпасов, устроенного под кроватью.
Братьям своим я полностью доверял, тем более, что круг их обязанностей все расширялся, и в скором времени они сделались моими связными. Когда меня срочно вызывали в отряд, а я дома отсутствовал, уходил купаться, они бежали по двум направлениям, сразу на две речки, на которых я мог оказаться — на Волчину и на Мологу. Делали так они, конечно, для страховки: я обязательно докладывал им, где, в каком именно месте следует меня искать в случае тревоги. В те дни я не раз подумывал, что если придется партизанить, моим братишкам можно будет, пожалуй, давать поручения и посерьезнее.
В заботах пролетело лето, подошла осень — группу из нашего истребительного батальона, опять-таки добровольцев, уже провожали на фронт. На самый опасный, самый главный в то время фронт — на защиту Москвы.
Молодые и одновременно уже бывалые бойцы истребительного батальона мы шли ровными рядами по улицам районного центра на вокзал — грузиться в эшелон — и громко, во весь голос пели песню, которая специально, казалось, для нас и написана:
Наступил великий час расплаты,
Нам вручил оружие народ.
До свиданья, города и хаты,—
На заре мы двинемся в поход.
Собственно, на фронт мы отправлялись лишь затем, чтобы сопроводить туда эшелон с мобилизованными в деревнях колхозными лошадями. Кормить и поить вверенный нам конский состав, ухаживать за ним, производить в вагоне соответствующую уборку. Сдав лошадей, мы должны были возвратиться обратно — так, по крайней мере, указывалось в выданном нам предписании. Но немец наступал, линия фронта все приближалась к Москве, и мы не думали, что все так вот и обойдется без нашего участия.
Старшим по вагону, в котором я ехал, был назначен Челкаш.
Не хочу называть настоящую фамилию этого не плохого, в сущности, человека: горьковского Челкаша он напоминал мне своим всегда подчеркнуто независимым видом, грубоватой прямолинейностью, почти полным пренебрежением к комфорту, уюту, всему тому, что в моем представлении тесно увязывалось с понятием мещанства. Мы уважали его, как человека не гордого, в житейских делах многоопытного, хотя и не очень складного. ,
Эшелон наш приближался к Москве. Мелькали станции: Кашин, Калязин, Савелово...
В Москве мы сделали остановку. Как космонавты накануне старта приходят теперь на Красную площадь, так и мы прямо с Савеловского вокзала направились к Кремлю.
Мавзолея Ленина уже почти не видно... Москва камуфлировалась, опоясывалась сверху цепью аэростатов, жила жизнью строгой, по-военному сосредоточенной. По улицам маршировали ополченцы.
В вагоне метро, едва мы вошли, на нас покосились сразу несколько пассажиров. Мы по-хозяйски расселись на сиденьях, а москвичи переглянулись между собой, о чем-то пошептались. Потом один из них подошел к нам, строго попросил: