Едва успеет рассосаться эта толпа, как начинают прибывать поезда из пригородов, но не из веселых деревень запада или юга, а из прокопченных, грязных поселков.
А из Парижа по направлению к ближайшей границе — бельгийской — стремятся те, кому по разным причинам надо бежать из Франции.
Сотни людей ждут в сером полумраке, насыщенном дымом и потом, беспорядочно толкутся, бегают от билетных касс к камерам хранения, изучают расписание, едят, пьют среди детей, собак и чемоданов и почти всегда измучены бессонной ночью, боязнью опоздать или страхом перед будущим в чужих краях.
Каждый день я подолгу наблюдал за ними, высматривая в толпе особенно замкнутое лицо, с глазами, уставленными в одну точку, лицо мужчины или женщины, для которых эта ставка — последняя.
Поезд уже подан и уйдет через несколько минут. Осталось только пройти сто метров, протянуть контролеру билет, зажатый в кулаке. Стрелки судорожно прыгают по огромному желтоватому циферблату вокзальных часов.
Орел или решка! Свобода или тюрьма. Или еще хуже.
А у меня в бумажнике — фотография, либо особые приметы, либо только скрупулезное описание уха.
Иногда мы одновременно замечаем друг друга, взгляды наши скрещиваются. И почти всегда он сразу все понимает.
Дальше все зависит от характера человека, от того, чем грозит ему встреча со мной, от его нервов, а то и от сущего пустяка — от раскрытой или закрытой двери, от чемодана, случайно оказавшегося между нами.
Он может пуститься наутек — тогда начнется отчаянная погоня сквозь толпу, которая возмущается или шарахается, по вагонам, стоящим на запасных путях, по шпалам, по стрелкам.
Всего за три месяца я встретил двух мужчин, — один из них был совсем юный, — которые при виде меня поступили совершенно одинаково. Оба сунули руку в карман, будто за пачкой сигарет. А через мгновение здесь же, среди толпы, не сводя с меня взгляда, пустили себе пулю в лоб.
Эти двое ничего не имели против меня, как и я против них. Каждый из нас делал свое дело. Они проиграли, вот и вышли из игры.
Я тоже оказался в проигрыше, так как должен был передать их живыми в руки правосудия.
Тысячи раз я провожал поезда. Тысячи раз встречал их и всякий раз наблюдал все ту же суматоху, бесконечные вереницы людей, устремляющихся неведомо куда.
У меня это стало своеобразной манией, как и у всех наших сотрудников. Даже если я не дежурю, даже если я, что уже почти невероятно, еду с женой в отпуск, мой взгляд невольно скользит по лицам пассажиров и очень редко не останавливается на человеке, которому страшно, хотя он старается всячески скрыть этот страх.
— Да идем же! Что с тобой?
И пока мы не сядем в купе, вернее, пока не тронется поезд, жена моя не может быть уверена, что поездка в самом деле состоится.
— Куда ты смотришь? Ведь ты не на дежурстве!
Я вздыхаю, иду за ней и в последний раз оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на загадочное лицо, уже теряющееся в толпе. Иду всегда нехотя.
Не думаю, чтобы я руководствовался служебным рвением или особой любовью к правосудию.
Повторяю, идет игра, и этой игре нет конца. Раз ты в ней участвуешь, трудно, а то и невозможно ее бросить.
Доказательство тому — нередкие случаи, когда полицейский, уйдя в отставку, и не всегда по своей воле, открывает частное сыскное агентство.
Впрочем, это уж, как говорится, с горя; я знаю, что любой из нас, как бы ни проклинал он тридцать лет подряд свою злополучную долю, готов вернуться в полицию и работать даже бесплатно.
Я сохранил мрачное воспоминание о Северном вокзале. Сам не знаю почему, но я всегда представляю его рано утром, окутанным сырым, липким туманом, полным невыспавшихся людей, бредущих как стадо к платформам или к выходу на улицу Мобеж. Представителей человеческой породы, с которыми я там сталкивался, можно отнести к самым несчастным, и, вспоминая иные тамошние аресты, я испытываю скорее раскаяние, нежели профессиональную гордость.
И все же, если бы мне предложили выбирать, я предпочел бы вновь занять пост у выхода на платформу, а не уехать с другого, более нарядного вокзала в солнечный уголок Лазурного берега.