Хлопоты некоторых людей. Трещина
Хлопоты некоторых людей вокруг освободившейся квартиры. Челпанов, учитель, уехал — электропроводка висит сорванная... Выкорчевывал что мог. «А еще учитель! — скрипит за моей спиной кто-то. — Хорош гусь...» Оглянулся — никого. Дверь тяжелая отворена. Тянут карман ключи от пустой квартиры, точно чужой души. Первый этаж, окно смотрит в замоскворецкое прошлое: домики там пятятся в глубину, уютно сойдясь для беседы, покойно затененные старыми городскими деревьями... Всякое было в прошлом, конечно!
Пришла на прием болезненно-полная девушка, видел ее несколько раз в этом же доме — в раскрытом со двора окне второго этажа. Сероглазая, лицо, что называется, мраморное... Когда поглядывала сверху, в раме окна была девушкой эпохи итальянского Возрождения; читала, откладывала книгу, задумывалась. Люда Каменева. Просит содействия, живет с матерью и младшим братом в 14 метрах. Давно стоят на очереди, Челпановская двухкомнатная кому другому не подарок, потому что дом прошлого века и таких же удобств, — а их спасет. Что же я? С жаром обещаю что-то, зачем-то начинаю говорить, что сам, в сущности, бездомен, чувствую — ей неинтересно — ведь глупо? А потом тупо думаю, когда она уходит: вот ты и влип, с чужими бедами воин, — зачем было обещать?! Но уж Соснин-то, по крайней мере, будет знать — это я себе обещаю.
Ванчик все узнает, переживает за меня, дает советы:
— Им надо дать, правда? Давай отдадим ключи этой Люде! Пусть займет квартиру, пока другие не прибежали...
Ах, Ванчик, Ванчик! Он прятался в зарослях, играл с той стороны смотрительского дома, где разросся сад, — яблони задичавшие накрывали его. Наружные оконные створки были распахнуты, крупная решетка сквозила, обещая всем мир зеленый, избыточно солнечный, шепчущий; он все слышал.
Еще кто-то хлопотал, носились слухи окольные; тетя Наташа передавала, глядя в землю, согнувшись, а потом поворачивала лицо набок — глядела снизу хитро, точно старая умная черепаха, на миг высунувшаяся из-под панциря.
Почему-то снова возникает Елпах. Никакого отношения к освободившейся квартире, но появление маленького жуковатого человека как-то наложилось на те дни, связало многое. Расковырял старую цементную латку на стене в кухне, на Якова Борисовича смотрел с неудовольствием, сменил выключатель. Он примет меня потом в своей мастерской на Пятницкой, и я забуду, зачем пришел. По национальности, кажется, грек. Меня не удивляло, откуда взялся грек на Пятницкой. Ну, хлам, конечно, полутьма, глупый порожек, через который можно и п о л е т е т ь, ступени вниз, на иной уровень...
Создалось впечатление, что застал его врасплох, безоконное помещение было наполнено его страстями, его волей. Он волновался, тени из углов надвигались; он срывался с места, когда я останавливался перед замученным, мутным портретом на стуле, изображавшим, по-видимому, молодую женщину, и готов был перехватить мои руки... Распадавшиеся иконы, шитые бисером. Кресло со львами в подлокотниках, с их оскаленными мордами, сломанными деревянными клыками...
— У вас, должно быть, и старые книги есть?
Вместо ответа начиналось движение: что-то пряталось, передвигал стулья, тени шевелились, черные глаза блуждали. Я понимал, ответа не будет.
Совершеннейшее детство, но это было! Тонюсенький голос вдруг заныл за дверью: