Я вернулся на этот раз в свой полк гораздо более спокойный, чем в первый раз. И сейчас же я занялся тем, что стал добывать себе все мемуары и записки относительно положения дел в Польше, России и Пруссии. После целого ряда прочтенных мною сочинений по этому вопросу, я, наконец, вынес определенный взгляд на политическое состояние этих трех стран. Я составил довольно длинную докладную записку по этому поводу, которую и послал князю Адаму. Он сообщил о ней Штакельбергу, русскому министру в Варшаве, а тот послал ее в Москву, о чем я даже и не знал. Надежда сделаться французским посланником или министром в Варшаве придавала мне рвение и делала меня неутомимым в этом отношении. Княгиня вполне одобрила мою мысль, и с каждой почтой приходили все более утешительные известия.
Но в сентябре месяце она написала мне, что муж ее начинает ее беспокоить. Он узнал про мой приезд и она боялась, что мне не придется приехать ко времени ее родов, так как меня ожидает там слишком много неприятностей и препятствий, но — что она умрет, если я не приеду. В конце сентября я, наконец, выехал в Польшу, но в Страсбурге я получил эстафету от княгини: она умоляла меня отложить мой приезд. В Франкфурте я нашел другую эстафету, в которой уже ясно говорилось о нерасположении князя ко мне. Но я ни за что не согласился бы остаться вдали от княгини во время родов и послал к ней одного поляка, по имени Мусковский, которого я привез для этого нарочно с собой, а сам остался ждать в маленьком городке Торне, на Висле.
Наконец, я получил ответ княгини. Она писала мне, что не может быть так близко от меня и не видеть меня, но что чрезвычайно важно, чтобы другие не увидали меня; поэтому она предлагала мне остановиться у мадам д'Юлье, к которой она и хотела приехать, чтобы видеться со мной. Я, конечно, не медлил ни минуты и поехал туда. Усталость, волнение и беспокойство до такой степени изменили меня, что я стал неузнаваем.
— Сегодня вы не увидите княгини, — сказала мне добрая мадам д'Юлье, обнимая меня, — у нее начались довольно сильные боли и ее уложили в постель, но за ночь это, вероятно, пройдет, и завтра она будет здесь.
Но на следующий день боли, наоборот, усилились, и я с трудом добился того, что меня провели в ее замок и там Паризо спрятала меня в ее шкаф с платьями, стоявший у ее изголовья. Она мучилась в продолжение трех суток. Я слышал ее крики и думал каждую минуту, что она кончается. Я не берусь описывать того, что происходило в моей душе... Мне казалось, что я только расплачиваюсь теперь за свой проступок, и что я должен буду принести в жертву ему то, что было для меня дороже всего на свете. Наконец, эти муки кончились, мне разрешили подойти к княгине. Я наклонился к ней, обливаясь слезами, и не мог сказать ни слова.
— Ты мне спас жизнь, — сказала она, — я знала, что ты близко от меня и, только благодаря этому, нашла в себе силы и волю перенести эти ужасные страдания. Поцелуй этого ребенка — он мне и теперь уже дороже всех остальных. Но для него было бы слишком опасно, если бы тебя нашли здесь... Уезжай отсюда, отправляйся на маленькую ферму, принадлежащую мне; вот эта записка откроет тебе ее двери, и хозяева тебя примут с распростертыми объятиями. Мы вскоре опять увидимся и каждый день я буду посылать тебе весточки о себе.
Я отправился в указанное мне место и нашел скромный, но уютный домик, где чистота была доведена до роскоши. Там меня встретил почтенный старик лет шестидесяти и его жена, немного моложе его, но очевидно, очень красивая в дни молодости. Кроме этого, в семье еще были две молодые женщины, из которых одна должна была скоро родить, и маленькая девочка. Я подал им письмо следующего содержания:
«Домбровский, я попрошу вас приютить у себя подателе этого письма. Я поручаю вам того, кто мне дороже всего на свете и этим доказываю, что мое доверие к вам безгранично.
Изабелла Чарторыжская».
— Вы здесь у себя дома, — сказал мне Домбровский, — вы можете располагать всеми нами, потому что мы привязаны все к княгине не столько за ее благодеяния, сколько из чувства благодарности к ней.