— Товарищ Нгиа вовсе и не собирается жить у нас, в Финша, — сказала Ми.
— Но ведь я же работаю здесь.
— Работать и жить — не одно и то же. А жить вам у нас не хочется.
Туманный разговор этот, который каждый из них понимал по-своему, сопровождался многозначительными взглядами.
— Неправда это.
— Нет, правда.
Ми усмехнулась:
— Вы ведь нездешний, вы родом с равнины.
— Я давно следую за Революцией, не помню, когда уж и был дома.
— Погодите-ка, женитесь — жена вас никуда из дому не отпустит.
— Ну, это еще не известно, — покачал он головой.
— Нет уж, Нгиа, откуда просватаете жену, там и останетесь.
— И вовсе-то вы неправы…
Над ними трепетали и плыли звуки данмоя. Нгиа, прислушиваясь к переливам музыки, словно видел губы девушки, выводящей эту мелодию. И в лад с песней затрепетали сокровенные струны в его душе. Снова послышались ему уклончивые, полные потаенного смысла слова. А ведь и прежде не раз бывало: хотелось ему заглянуть в лицо Ми, заговорить с нею, да духу не хватало…
Где-то вдали чуть слышно запела свирель. Прислушаешься к ней, и кажется, будто в сиянии лунной ночи открывается взору извилистая тропа, никогда не отдыхающая от тяжких усталых шагов, и перевалы, на которых никогда не умолкала свирель, исполненная любви и веры.
— Нгиа, — спросила Ми, — а вы понимаете, что говорит свирель?
Он промолчал.
— И не догадываетесь?
— Увы, — отвечал он, — нет.
— Она говорит про расставание и проводы:
Мглой дождевою заволокло лес,
Слышна одна лишь свирель —
Твоя, и она говорит,
Что ты не забудешь меня.
— Хорошая песня, — сказал Нгиа.
— Ничего хорошего, — возразила Ми, — больно она грустная.
Далекая свирель, казалось, пела о том, что было на сердце у Ми.
Она не промолвила больше ни слова. Боясь, как бы Ми не расстроилась вконец, Нгиа спросил:
— Кто ж это играет так здорово?
— Мой брат Кхай.
— Ну, тогда песня веселая.
— А по-моему, — заупрямилась Ми, — грустная.
Тут подоспел и сам Тхао Кхай. Присев у огня, он снова поднес к губам свирель. Озаренный отсветами пламени, он сидел, поджав одну ногу и сбив на затылок шапку, и самозабвенно выводил свои трели.
Было уже совсем поздно; почти все успели разойтись. Парни, плясавшие с кхенами, уселись затянуться из кальяна лаосским табаком. А один, прижав к себе кхен, и вовсе уснул, привалясь к стене и похрапывая.
Свирель Тхао Кхая все пела тягуче и нежно, словно хотела убаюкать всех и унести в затопленный луною лес. Она нашептывала сотни любовных слов, неведомых Нгиа. И он чувствовал, как под переливы свирели в сердце его возникал один-единственный образ, и это был образ Ми.
А она наклонила голову, так что видны были лишь уголки ее глаз. Нгиа почудилось, будто пред ним вовсе не та Ми, которую он встречал изо дня в день. Эта, другая, Ми, казалось ему, была из его деревни — оттуда, с равнины; на ней длинное белое платье с разрезами по бокам и широкие штаны из черного шелка; длинные волосы, схваченные заколкой, падают на спину[67]. И даже в такую темень видны шпильки в ее волосах. Чьи же это глаза поглядывают искоса на Нгиа? Неужто и впрямь Ми родом из его деревни, из Футхо?
Футхо, родная земля… Холмы, поросшие пальмами ко, на которых что ни месяц распускаются опахала молодой листвы. Круглый год солнечные лучи играют в яркой зелени. А к лету заросли чэу[68] белым-белы от цветов. И во всякое время щедро дарит прохладу вода из глубоких колодцев у подножия холмов. Да только девушки и парии, ровесники Нгиа и давние его друзья, теперь уже не те, что прежде. Когда в страну возвратился мир[69] и Нгиа приехал в родную деревню, приятели, узнав, что он еще не женат, решили: «Надо подыскать ему „половину“!»
Слова эти, шутливые и сердечные, взволновали его и обрадовали, и он смущался, точно малое дитя. Но ведь жену, какую ни есть, надо еще отыскать. Ровесницы Нгиа — и соседки, и те, что жили на другом конце деревни, — все уже были пристроены: и многие давно детишками обзавелись. Ну а из девушек, что жили подальше, ни с одной он не был знаком. Да и сам он, каждый раз приезжая домой, ни на что не мог решиться. Никуда не ходил и ни с кем не видался. Так что дело не двигалось.