Вновь и вновь овладевали мной размышления относительно того, какое впечатление произведёт картина на зрителей. Было очевидно, что подлинное величие космического ужаса, окажется непостижимо для большинства, однако даже человек, наделённый самым примитивным разумом, способен бессознательно воспринять незримые пульсации, возникающие тогда, когда творчество находит соприкосновение с глубинными основами мироздания. Поистине, для того, чтобы иметь смелость предсказывать силу эмоционального воздействия какого-либо феномена (не столь важно, создан он человеческими руками или является творением природы) на созерцателя, мы ещё слишком мало осведомлены о механизмах, составляющих сущность нашей души. В любом случае, я не имел ни малейшего представления о планах Гастона, относительно моей работы: осмелится ли он выставить полотно на всеобщее обозрение, или оно навсегда останется достоянием ограниченного круга приближенных к Лефевру культистов? Я всё больше задумывался над условием, поставленным заказчиком в первый день нашего знакомства. Прежде я полагал, что выполнение этого пункта соглашения не составит какого-либо неудобства – в самом деле, следует ли испытывать беспокойство от того, что в углу холста не стоит автографа, удостоверяющего моё авторство; само собой, мысль о том, что Лефевр может присвоить себе данную работу, была смехотворна – тем не менее, теперь я полагал прихоть патрона высочайшей несправедливостью.
Я никогда не был чрезмерно честолюбив или жаден до похвал, но в этом случае всё моё естество восставало против сложившейся ситуации, когда я, создав величайшее творение своей жизни, при удачном стечении обстоятельств могу рассчитывать лишь на то, что в памяти людской останусь посредственным художником, снискавшим признание жалкой горстки манерных декадентов. У меня не было наивных надежд на возможность повторения своего успеха – подобные работы появляются не чаще, чем раз в столетие – Город был верхом того, что мне предстояло достичь в этой жизни. Мрачная ирония заключена в моём нынешнем положении: я проклинаю свой дар, я бы почёл за благословение небес оказаться тогда слепцом, в порыве беспочвенной гордыни принявшим за шедевр обыкновенную, ни чем не примечательную картину. Увы, ныне у меня не осталось сомнений в верности оценки этого адского опуса… и я заплатил за знание слишком высокую цену!
Работа над полотном подходила к концу. Оставалось написать один эпизод и завершить несколько фрагментов, требовавших некоторой корректировки – по расчётам, предполагавшим минимальные затраты сил, это не могло занять более месяца. Тем не менее, шли недели, а я не мог заставить себя приблизиться к картине. Едва наступал рассвет, я покидал студию и праздно бродил по улицам, мало заботясь о том, куда направляюсь или о том, сколько времени занимали мои прогулки; я возвращался поздно ночью и, не включая света, ложился в постель, избегая смотреть в сторону станка, где, как мне казалось, в лунном свете оживало демоническое творение. Оно вызывало во мне двоякие чувства: с одной стороны, я был очарован совершенством линий, магической игрой цветов, мрачной эстетичностью сюжета; и, с другой стороны трепет, в который повергало меня созерцание собственного триумфа, нисколько не походил на испытываемые ранее ощущения при взгляде на произведения искусства – это был ужас сродни тому, что испытывает человек, столкнувшись с необъяснимыми манифестациями Высших Сил, или по неведению ставший на пути всемогущего Провидения, грозящего в любое мгновение сокрушить ничтожную преграду. Я был в смятении: я боялся неосторожным движением кисти испортить шедевр; я боялся смотреть на полотно и, в то же время, часами не мог отвести взгляд от незавершённой работы; я не желал с ней расставаться – неизбежность передачи Города Лефевру приводила меня в ярость. Но во главе всего была одна единственная мысль, в последние дни ставшая для меня idee fix: пресловутое условие, касавшееся анонимности моей работы!
Душевные волнения в результате послужили причиной мучительных приступов бессонницы: ночами я не мог сомкнуть глаз, если же мне удавалось на какое-то время забыться, я становился жертвой чудовищных видений. По пробуждении мне никогда не удавалось вспомнить своих кошмаров, но неизменно оставалось гнетущее ощущение тягостной безысходности и глубочайшего отчаяния. Нарушения сна обессилили меня; врачи, всё ещё следившие за моим состоянием после болезни, отмечали резкое ухудшение здоровья и серьёзно опасались нового приступа лихорадки.