***
В первые дни после визита Гастона Лефевра я начал создавать эскизы. Мне стоило больших трудов решить непростую задачу композиции: количество сюжетов, фигурировавших в картине, создавало серьёзные сложности в их гармоничном размещении на холсте. Весьма многообещающим казалось использование приёма, активно практиковавшегося Эль Греко, чьё смелое обращение с перспективой позволяло изобразить предметы, которые увидеть в реальности было невозможно. Однако этот метод оказался неприменим в моём случае, так как искажения, невидимые даже при пристальном изучении полотна, всё же воспринимались вне участия сознания и губили картину. Я отвергал вариант за вариантом, пока не пришёл к тому, что мне представлялось оптимальным решением. Лефевр в целом одобрил набросок и внёс в него незначительные поправки, которые, как я отметил, свидетельствовали о его неплохом знакомстве с техникой изобразительного искусства и говорили в пользу того, что у этого господина был прирождённый талант к рисованию.
Уже спустя два месяца работы над полотном я постепенно пришёл к осознанию триумфа, ожидающего сие великое произведение. Моя кисть обнаруживала в сплетениях холста едва различимые геометрические закономерности, коим предстояло стать очертаниями Города; призрачные фигуры прoклятых жителей незримо присутствовали в каждом сантиметре картины, и моей задачей было лишь выпустить их на свободу, позволить им обрести плоть. Порой начинало казаться, что моё обоняние способно воспринимать зловоние, исторгаемое сточными канавами, или тошнотворные миазмы разлагающихся тел. Поистине, прежние работы были лишь неумелыми попытками новичка постичь запретные тайны истинного искусства, приблизиться к сакральному гению живописи Потустороннего. Благоговение мистиков пред моими невинными рисунками, равно, как и отвращение, испытываемое обычными людьми, не могли не вызвать у меня некоторого непонимания: если столь бурные эмоции возникают под влиянием самых заурядных сюжетов, чем может оказаться для этих людей по-настоящему грандиозное творение?
Через пол года, когда несколько эпизодов были близки к завершению, я уже сам испытывал неясную тревогу при взгляде на холст. Лефевр несколько раз заходил, чтобы узнать, как продвигается работа; по всей вероятности, он остался вполне доволен результатом, и вскоре вовсе престал навещать меня. Мы несколько раз встречались на soirees, но оба избегали личного общения, так что ни у кого не могло возникнуть подозрения, будто нас что-либо связывает. Это также было пожеланием Гастона; таким, которое мне было несложно исполнить, так как, несмотря на глубокое уважение, что внушил мне сей господин, особенных дружеских чувств я к нему не испытывал.
Я не считаю необходимым приводить здесь весь процесс работы над картиной, некоторые соображения заставляют меня также воздержаться от подробного описания результата моих трудов, по времени занявших без малого полтора года. Скажу лишь, что я испытываю весьма существенные опасения, удерживающие меня от изложения на бумаге того, что я осмелился изобразить на холсте. Более всего мои сеансы создания magnum opus напоминали приступы какого-то психического заболевания – я с трудом могу вспомнить в какое время появилась на холсте та или иная деталь, или каковы были мои ощущения при работе над каким-либо фрагментом. Я лишал себя сна, бывали недели, когда я спал от силы час в сутки или не ложился совсем, одержимый очередной идеей, требующей воплощения. Несмотря на то, что в деньгах у меня более не было нужды (ежемесячно я получал от Лефевра значительную сумму), я был настолько истощён, что друзья испытывали немалую озабоченность моим состоянием и даже пытались предложить финансовую помощь. Отказы они, разумеется, воспринимали как нежелание чувствовать себя обязанным.
Подобная суровая аскеза привела к тому, что у меня случился приступ сильнейшей лихорадки и я был вынужден на какое-то время забыть о работе. К счастью, болезнь длилась сравнительно недолго, но, даже выздоровев, я был настолько слаб, что врачи советовали некоторое время провести за городом и где-нибудь в сельской глуши постепенно восстановить силы. Глупцы! Разве мог я, пусть даже во имя собственного блага, оставить незаконченный труд? Я продолжал писать и позволял себе сделать перерыв, когда рука уже не могла более держать кисть или когда головокружение становилось таким сильным, что я едва не терял сознание. В этот период были созданы особенно удачные фрагменты картины, чему я вряд ли смогу найти объяснение, ибо я совершенно был не в состоянии сконцентрироваться и работал почти не сверяясь с эскизом – когда инфернальное наваждение закончилось, мне стоило немалых усилий заставить себя взглянуть на холст, поскольку я был уверен в том, что ошибки, допущенные при работе окажутся непоправимыми. То, что я увидел, вызвало во мне неподдельный страх: картина была практически закончена, более того, я не нашёл в ней ни единого изъяна, будто рукой моей во время помутнений рассудка водил некий гений – я не переусердствовал в изображении гибели человеческой природы, равно не стал я прибегать к использованию дешёвых эффектов, приводящих в восторг жадных до сенсации обывателей. Убеждённость в том, что истинный ужас сокрыт не в могильных камнях, залитых мертвенным светом полной луны, и не в жертвенниках, окрашенных багровыми тонами свернувшейся крови, но в сочетании линий и оттенков, в образе причудливой арабески гипнотического забытья, лишающей зрителя воли, понуждающей взирать на кошмарную иллюзию помимо собственной воли, оказалась столь сильной, что, даже потеряв над собой контроль, я был не в состоянии изменить данному творческому принципу. Я преуспел в создании подлинного лика смерти.