— Я сам? Каким образом? — осведомился Мастер, продолжая трудиться. Теперь портрет отца Руффино выражал лицемерное, елейное благодушие.
— Именно вы, — ответствовал аббат. — Охраняя мир от хаоса, несомого ересью, святая церковь укрепляет государства, традиции и обычаи, поддерживает порядок и закон. То есть все, что делает общество обществом и позволяет искусствам расцветать. В странах, охваченных хаосом, художники не могут творить; они или гибнут, или идут, как прочие, в мародеры и наемники.
— Так говорят все, кто держит в этом мире кнут, — сказал Мастер. — От надзирателя на галее до царя.
— А вы видели, чтобы было иначе, и — без вреда?
— Кнут, увы, царствует ныне везде, — скорбно кивнул венецианец. — Но значит ли это, что без него нельзя? Говорит ли это о том, что в мире невозможен порядок, не поддерживаемый жестокостью, подлостью, доносительством?
Отец Руффино не отвечал, зачарованно следя за работой своего врага. Под пальцами Мастера портрет в медальоне, как и предыдущий, непрерывно менял выражение. Злоба, хитрость, алчность, высокомерие — всё мерзкие свойства человеческой души появлялись, тесня друг друга, на нем. Доминиканец напрягал всю волю, чтобы не выйти из принятой роли, не нарушить им же установленные для этой встречи правила игры.
— О святой донос! — продолжал мессер Антонио, не скрывая уже горькой насмешки. — Тем более священный, чем ближе тебе, доносчику, оговоренный! Твое обогащение, спасение, тайная гордость, ключ к раю, твой допуск к престолу самого господа! Мерзейшее из существ, презренного доносчика вы украсили нимбом божьего угодника, лишь бы больше их шло к вам с наветом. Святые отцы, что сделали вы с людьми? Твердя, что спасаете человеческие души, вы втаптываете их в грязь!
— Но тем заставляем служить господу.
— Не богу нужны такие жалкие жертвы, — махнул рукою Мастер, — но вам! Ведь вы не в силах были бы творить свое дело опия и крови, не будь у вас многих тысяч пособников, соглядатаев, добровольных, но корыстолюбивых подручных. Не будь и просто обманутых, обезумевших толп — молящихся, целующих вам полы, ползающих перед вами в пыли. И требующих, требующих себе плетей и огня.
— Вы сами признали это, мессере, — заметил аббат смиренно, — народ с радостью приемлет наше слово и дело.
— Вы сами сделали людей такими, — отрезал венецианец. — Не народом, но чернью. Не заблуждайтесь, преподобный отец: эти воющие толпы — не народ; как их ни много, они — только накипь. Народ суть те, кто трудится, видит истину, презирает предательство и в молчании, — пока в молчании — ждет своего часа.
— Вы верно заметили, сын мой, — в молчании, — снисходительно улыбнулся аббат. — Молчащие же, сидящие же по углам в безмолвии — не в счет. Пусть с нами, как вы говорите, чернь. Но она помогает делу господа!
— Вы подражаете в этом худшим кесарям, которые тешили чернь мучениями первых христиан. Но, встав на место кесарей, церковь стала в той же степени зависимой от черни. Не кесарь, а церковь теперь должна давать ей хлеба и зрелищ, особенно зрелищ. И так сама все глубже окунается в кровавую топь.
Аббат поднял руку, окончательно решившись принять открытый бой.
— Наверно, в чем—то вы и правы, сын мой, — сказал он спокойно. — Но иного этим людям и не нужно, иного они не хотят. Вы видели аутодафе, видели ярость толпы, свирепое наслаждение на лицах простолюдинов, слышали, как толпа проклинала сжигаемых. Чего же вы хотите еще?
— Видел и слышал, — признал мессер Антонио. — Но мог ведь быть добрый смех, могла быть чистая радость и мудрые раздумья, если бы вы дали им, как некогда Перикл, иные зрелища и хлеб для души. Ведь вы пастыри — вам и вести паству.
— Не к скоморошеству же, — возразил аббат.
— Так зовете вы все, на что, по невежеству своему, не способны священники ваши и монахи, — Мессер Антонио чуть притронулся к глазам песчаного портрета, и в них мелькнула растерянность, тут же сменившаяся хитрой подозрительностью. — Что недоступно церковникам, то — от диавола, вещаете вы. Сочувствую вам, отцы! Вызвать у толпы жестокие вопли легче, чем доброе веселье. Здесь довольно злобы, там — нужен гений!