— Не знаю. Мне двадцать три, так он вроде еще на год моложе меня.
Вася полетел вдоль вагона искать незанятую плацкарту, а Федор стоял и смотрел то на пачку денег, то на дверь с табличкой «Проводник», которая вот-вот откроется, и беловолосый парень в очках позовет его обратно, но дверь не открывалась и никто не кричал «вернись-ка!». Похоже, директор этот не обжигался еще на молоке, швыряет валюту первому попавшему.
«А интересно, сколько ж он не пожалел мне?» Чамин притулился к стенке, развернул трешки веером и, загибая хрустящие уголки, заперебирал пальцами.
— Федор! Сюда! Нашел! — шумел Вася в проходе. — Вот эта вот будет твоя!
Подержался за торец полки и сгинул.
В купе тихо и уютно. Как по заказу. Колбасой пахнет от свертка на столике. У столика какой-то чернявый с голым затылком. Подпер заиндевелую голову жилистым кулаком и поглядывает в окошечко. А так никого больше.
— Ты что, друг, тоже летун, вроде меня? — хлопнул его по-свойски Федька и плюхнулся напротив.
Чернявый нехотя повернул от окна загорелое бородатое лицо и пожал плечами:
— Почему летун?! Я в авиации никогда не служил.
И по бороде этой, по галстуку и по часам на руке понял Федька, что он ошибся.
— Извини, обознался.
— Ничего, бывает.
«Отец чей-нибудь или дед вовсе», — решил Чамин. И, не сказав ни «здравствуйте», ни «будем знакомы», в сапогах прямо — полез на полку. Ночь не спал почти человек. Залез, кулак — под ухо, даренной неизвестно кем фуражкой прикрылся, лежит. Но сон не шел, и в голову лезли дурацкие мысли. Зачем он согласился? Какой из него целинник? Целину пахать — упираться надо, а он забыл уж, как плуг выглядит.
И Федька в который раз порывался встать, пойти вернуть деньги этому парнишке-директору, извиниться и тихо исчезнуть из вагона на первой же станции, но не вставал и не исчезал. И лишь удивлялся, почему упавшие книги в каморке показались ему пластами первой борозды. Да все потому, наверное, что родился он в деревенской избе, дед его был природный пахарь и мать крестьянка. И отец, конечно, тоже сельский, не из городских.
Вагон скрипел, Федор ворочался, а черный, как негр, паровоз, кряхтя по-стариковски на подъемах, тянул и тянул себе на восток без передыху и остановок. И даже когда изошли на нет пологие Уральские горы, отмельтешил обочь дороги жидкий кустарник и вспенилась степь, не оробел паровоз, не сбавил ход. А уж оробеть было перед чем. Вот земли где! От неба до неба.
Но поезд шел. Поезд шел мимо полустанков, мимо домиков с колодцами у кюветов, со скворечниками над крышами; шел мимо едва видимых у горизонта деревушек и деревень. И мимо Лежачего Камня тоже.
Вот пройди сейчас по дворам из края в край, спрашивай у каждого, почему ваша деревня называется Лежачий Камень, убей — никто не скажет почему.
— Слышь, а действительно почему? — тебе же и зададут вопрос.
До ближайших гор отсюда было как до заморозков в июле, и не то чтобы каменной глыбы — половинки кирпича нигде не увидишь валяющейся, потому как земли тут выдались на редкость черные, глину печи класть возили чуть ли не из-за границы, и каждый черепок знал свою цену и место в хозяйстве. Тут и полы и столы терли кирпичной крошкой не каждую субботу.
Но бессмысленных названий нет, другое дело — не всегда удается объяснить, откуда что пошло и что обозначает. Да Лежачий Камень не велика и столица, чтобы заниматься его топонимикой. Деревня и деревня, коих на Урале тысячи тысяч да по-за Урал не меньше. Эвон она махина какая — Россия! На карту взглянешь — оторопь берет, а уж чтобы отважиться пуститься вдоль нее искать, где лучше, — ни-ни, от добра добра не ищут, и в мирные времена дальше своего района не бывал никто добровольно. На фронты лежачинские мужики уходили добровольно. Разве можно такую землю отдать кому-то?
И даже потом, когда вышпалилась близ деревни железная дорога и зааукали шалые паровозы по весенним ночам, темным и до того тихим, что слышно, как потрескивает, сгорая, падающая звезда, Лежачий Камень остался Лежачим Камнем, под который вода не течет.
Поговорка эта, — да и паровозы тоже, — тамошних жителей не касалась и не трогала, все они от мала до велика и испокон веку холили землю, считали лучшим удобрением соль на рубахах, никакой другой работы знать не знали и знать не хотели, а потому и хлеба у них росли отменные. Настолько отменные, что импортную мельницу построили здесь, чтобы муку на экспорт молоть, чтобы зерно из колоса и в жернов, а не сорить золото по дорогам.