Лысоватый пригладил остатки волос на голове и смущенно кивнул Грише:
— Андрей.
— Очень приятно, — кивнул ему в ответ Гриша.
Гость казался неуклюжим и по-детски стеснительным, что, как известно, часто принимается за интеллигентность. Казалось, он стесняется и своей лысоватости, и своего маленького роста, и своей неуклюжести, и своего стеснения, и даже стеснения от своего стеснения. Он был похож то ли на научного сотрудника какого-то богом забытого НИИ, то ли на какого-то гоголевского персонажа типа Башмачкина.
— Я могу присесть? — спросил Дерюгин, нервно озираясь. Голос, как ни странно, у него был довольно низкий и даже сипловатый — видимо, от постоянного напряжения он много курил.
— Сесть всегда успеешь, — пошутил Шрудель. — Погоди, сейчас принесу табуретку — со стульями в стране напряженка.
Едва он ушел, Дерюгин все с тем же детским смущением перевел глаза на Гришу:
— Вы начинающий?
— В смысле? А-а… ну, да. Начинающий.
— Журналист, значит? — переспросил Дерюгин с каким-то заискивающим уважением в голосе и, достав сигарету, крикнул Шруделю: — Я закурю?
— Кури, — отозвался тот из спальни.
— Ну, да, — ответил Гриша. — Вместе c Вовой тружусь в одном издании.
— В «Пролетарии» со мной работает, — подтвердил вернувшийся с табуреткой Шрудель. — Чего ты распереживался?
— Да я не переживал, — смутился Дерюгин и сел на поставленную табуретку.
— Андрей у нас общественный деятель. Диссидент, так сказать.
Гость, кажется, покраснел, словно его незаслуженно похвалили. Ну, например, назвали гением. Хотя нет. Гениями-то как раз в шруделевском окружении были решительно все, и никто этого звания не смущался, наоборот: это было что-то вроде аванса, который получал каждый творческий человек независимо от таланта. Причем через секунду его могли обозвать «говном», и он не имел права обижаться.
— Ну, зачем ты так? — опустив глаза, сказал Дерюгин.
— Как «так»? — удивился Шрудель и невозмутимо зачавкал отложенным бутербродом. — Как есть, так и представляю. Или ты — не диссидент?
— Я правозащитник, — тихо ответил тот.
— А я левозащитник, — недовольно буркнул Шрудель с набитым ртом.
Гость деликатно промолчал. А Шрудель в своей ернической манере добавил:
— Андрей Алексеевич, советская интеллигенция в моем лице выражает решительный протест против затягивания начала диалога. Нельзя ли ускорить процесс, а то у нас еще дел по горло. Я знаю, зачем ты пришел. Ты знаешь, что я тебе отвечу. Что время-то тянуть? Мой ответ — нет, а если хочешь есть, делай себе бутер и наливай чай — сегодня гуляем.
И он с каким-то вызывающе непотребным бульканьем отхлебнул из чашки.
— Ну, хорошо, хорошо, — сдался Дерюгин, — нет так нет, хотя ты даже не знаешь, о чем речь.
— И не хочу знать, — прыснул чаем и замахал руками Шрудель, — опять ваш какой-нибудь профессор или физик обосрался, а я почему-то должен за ним убирать.
— Зачем так грубо? — поморщился Дерюгин.
— Значит, угадал. И кто у нас теперь в психушку загремел?
— Кузьменко.
— Это еще кто?
— Ну ты даешь, — едва не захлебнулся от возмущения Дерюгин, — это же ядерщик! Мировая знаменитость. Слушай, Вов, я же тебя не прошу идти на Красную площадь с плакатом.
— И на том спасибо.
— У нас и без тебя хватает подписей.
— Вот и отлично.
— Но нам нужны журналисты, хотя бы номинально — списки публикуются на Западе, им надо знать, что пресса тоже в загоне, а не только какая-то литературная и научная элита. А журналистов у нас мало. Ты же сам говорил, что не согласен с политикой СССР.
— Внешней политикой, — иезуитски уточнил Шрудель.
— Ну, пусть внешней. Вот и пришел момент заявить об этом открыто и войти в историю. У нас в списке Рубановский с Фляйшманом.
— Ой, ой, шо ви такое хаварите, — переходя почему-то на юмористический одесский акцент, закачал головой Шрудель, — Рубановский с Фляйшманом. Это ж два таких поца, каких еще надо поискать. Один обиделся на советскую власть, шо она его бездарную книгу зарезала, другой — шо ему кино не дают запустить. И потом, я с вас умираю — шо за высокие слова: войти в историю. Войти с вами в историю — это значит в нее вляпаться. А это, вы меня извините, две большие разницы.