В ответ я написала:
Мэнди говорит, на свете есть две разновидности людей: те, кто во всем винит других, и те, кто вo всем винит только себя. Себя я отношу к третьей разновидности — к тем, кто всегда знает, кого и в чем надо винить. Итак, ты — виновен. Твое преступление — слишком рьяное стремление защищать тех, кого ты любишь. Твои недостатки — продолжение твоих достоинств. Как это отвратительно!
Хотя ты поведал мне о своих недостатках, я, пожалуй, воздержусь от подобной откровенности. О моих слабых сторонах ты узнаешь сам. И будь любезен исхитриться и простить их — даже если, как ты пишешь, прощать тебе нож острый.
Дату следующего письма от Чара я запомнила навсегда: двадцать четвертое мая, четверг. Он уехал ровно полгода назад. Письмо пришло утром, но у меня весь день не было ни секунды, чтобы его прочитать. На заре мне пришлось по приказу мамочки Ольги отмывать плитки во дворе. Потом Оливия велела мне пересчитать ее монетки, которых были тысячи, — причем несколько раз, поскольку была убеждена, что я ошибаюсь. Вечером Хетти заставила меня готовить ее к балу, в том числе выщипать волоски, в изобилии росшие у нее над верхней губой.
Когда Хетти наконец отбыла, оказалось, что Мэнди успела прибрать в кухне без меня. А значит, остаток вечера был в моем распоряжении.
Я убежала к себе в каморку и открыла окошко, и меня обдувал прохладный воздух. Потом зажгла огарок свечи, который стянула для меня Мэнди, и осторожно пристроила его подальше от сквозняка. Села на тюфяк и распечатала письмо.
Милая Элла!
Вообще-то, нетерпение мне несвойственно. Однако твои письма для меня — настоящая пытка. От них я только и мечтаю, что вскочить на коня и поскакать во Фрелл — и заставить тебя, наконец, объясниться.
Письма твои кокетливы, забавны, глубоки и (иногда) серьезны. Когда я получаю их, меня переполняет счастье — но и горечь тоже. Ты почти ничего не рассказываешь о своей повседневной жизни; я представления не имею, чем ты занимаешься. Да мне и неважно — обожаю строить догадки. Но и важного ты тоже не говоришь — что ты чувствуешь, хотя на свои чувства я тебе намекал, и частенько.
Я тебе нравлюсь. Если бы не нравился, ты не тратила бы времени на писанину. А я тебя люблю — наверное, с того самого мига, когда увидел тебя на похоронах матери. Я хочу быть с тобой до самой смерти и далее за ее порогом, а ты мне пишешь, что слишком маленькая, чтобы выйти замуж, или слишком старая, или слишком низкорослая, или слишком голодная, и, в конце концов, я в отчаянии мну твои письма в кулаке, а потом расправляю и перечитываю в двенадцатый раз в поисках скрытого смысла.
Отец в письмах постоянно спрашивает, не нравится ли мне какая-нибудь юная айортийка или кто-нибудь из наших знакомых дома. Я отвечаю — нет. По-моему, это признание в очередном моем недостатке — в гордыне. Не хочу, чтобы он знал, что я кого-то люблю, если эта любовь безответна.
Ты бы его очаровала — и матушку тоже. Они были бы твои навеки. Совсем как я.
А какой ты будешь красивой невестой — за кого бы ты ни вышла, сколько бы тебе ни было лет. А какой ты будешь королевой — если повезет мне! Кто сравнится с тобой в изяществе? В живости? В мелодичности голоса? Я-то могу бесконечно распространяться о твоих достоинствах, но хочу, чтобы ты поскорее дочитала письмо и ответила мне.
Сегодня я не в состоянии писать ни об Айорте, ни о своих занятиях — ни о чем. В моих силах лишь отправить это письмо и ждать.
С любовью (какая радость писать это слово!), с любовью, с любовью —
Чар.
Я смотрела на страницу, разинув рот. Перечитала. Еще раз. И еще. Оцепенело заметила, что грязные пальцы измазали письмо в саже.
Чар меня любит. Любит — с самой первой встречи!
Я-то, наверное, влюбилась в него уже потом, но теперь любила его так же, как он меня, а может, и сильнее. Я любила его смех, его почерк, его пристальный взгляд, его чувство собственного достоинства, его веснушки, его руки, его твердую решимость рассказать мне обо всех своих недостатках и его умение смеяться моим шуткам. А главное — как ни стыдно в этом признаться — я любила его любовь ко мне.