Брыкин, услышав ответ Хаустова, едва не выронил из озябших рук лопату.
Некоторое время они копали молча. Брыкин что-то бормотал себе под нос, вроде кого-то бранил, то и дело приподнимался на руках, выглядывал в поле, где его первый номер отрывал запасную огневую. Наконец, когда им, чтобы соединиться, осталось метра полтора, он отвалился к ровно, аккуратно срезанной стенке, засмеялся и сказал:
– Вот что такое для бойца лопата? Лопата – это все. – Брыкин повертел перед глазами лопату и подытожил: – Но уж больно деликатная. Из такой только черпак для Надейкина склепать. Вот это б был струмент!
– Вполне с вами согласен, – тут же отозвался Хаустов и, продолжая затронутую соседом тему котлового довольствия, спросил: – Как вы думаете, Гаврюша, каши нам до нынешнего вечера дадут?
– Должны. На ужин, – уверенно ответил Брыкин и закурил. От него в сторону Хаустова густо потянуло табачным дымом. А затем Брыкин принялся поправлять камешком, который отыскал еще в дороге, когда переходили ручей, лезвие своей лопаты.
И Хаустов подумал, что солдатский окоп всегда пахнет немножко табаком, немножко мочой и потом, немножко ружейным маслом, и все это вместе, весь этот аромат, отдающий еще и страхом, и есть запах передовой. Старые запахи, с иронией подумал он. Видать, еще не нанюхался, если они тебя не пугают. И действительно, эти запахи его не пугали. Хаустов словно играл со своим прошлым в неторопливый и опасный преферанс: ставки-то были более чем серьезными.
– Брыкин, что ты все свою лопату точишь? – окликнул Брыкина боец, отрывавший ход сообщения со стороны деревни. – И точишь, и точишь. Будто делать больше нечего.
– А твое какое дело? За своей смотри. Я ж не указываю тебе, что твоя лопата заржавела.
– На нервы действует.
– Ишь ты, нежный какой. С такими нервами тебе, кум, не на войну, а куда-нибудь в интернат для нервноболящих со всем наличным пансионом. – Брыкин, если кого недолюбливал, начинал называть «кумом».
Брыкин усмехнулся, докурил самокрутку, ссыпал щепоть слюнявого табака обратно в кисет и принялся дальше шаркать плоским кремнем по лезвию малой пехотной лопаты. В конце концов осмотрел ее с фронта и с тыла, повертел перед глазами и смачно, как кинжал, воткнул лезвием вниз в угол ячейки. И сказал, при этом не особенно рассчитывая на то, что его слова услышат:
– Шанцевый инструмент у солдата всегда должен блестеть чистотой и быть исправным.
– А у вас, простите, в роду были служивые? Ну, солдаты, как говаривали прежде? – Хаустов тоже устал копать, для отдыха взялся за свою винтовку, внимательно осмотрел ее, продул затвор, отжал и снова захлопнул на место коробку магазина, протер ветошкой колечко намушника. Потрогал штык, словно проверяя его прочность. Штык он снимать не стал. Хотя надо было снять. Но он знал, что винтовка новая, заводской пристрелки, пристреливали ее со штыком, и, сними штык, точность боя нарушится.
– А как же. И тятька, Иван Гаврилыч, был в солдатах. Еще в ту германскую воевал. В плену был. Вернулся. И дед, Гаврила Иваныч. У деда, помню, даже медаль была. За Севастополь. Ему и с турками пришлось, и с этими, как их… Тоже бусурманского племени…
– С англичанами, что ли? – подсказал Брыкину боец, минуту назад коривший его за то, что тот неурочно взялся точить лопату.
– Да нет, кум. Какие ж из англичан бусурмане? Нешто я ряду не понимаю?
– Самые что ни на есть лютые бусурмане. И Черчилль ихний брехло еще то.
Хаустов невольно засмеялся. Но виду не подал. Поставил в угол свою винтовку и сказал:
– Да вы, Гаврила Иванович, как я понимаю, славного роду. Настоящий, потомственный солдат. А я вот на войне человек случайный. – И снова Хаустов выкинул свою карту на опасный столик…
– Да на войне, уважаемый профессор, все мы случайные люди.
– В каком-то смысле вы правы, – задумчиво ответил Хаустов.
– Не пойму я ваших слов. Где шуткуете, где всурьез говорите. То ли я слишком прост, то ли вы слишком непросты, профессор.
Фаустов сунул масляную протирку за голенище сапога и сказал своему соседу:
– Вы, Гаврюша, больше не называйте меня так. Хорошо?
– Как? Профессором, что ли?