Газиза стала спускаться к нему и остановилась на нижнем приступке, повернулась назад и тотчас же закричала выбежавшей из сеней девочке:
— Куда тебя несет, постыдись! Вот дядя пришел… ступай, ступай, переоденься.
— Ну, мама-а!.. — И были очаровательны ее двенадцать лет, ее босые ноги, ее тонкие, открытые до плеч смелые руки, отдающие ровным блеском солнечного загара; и смородинно-черные, тоже с блеском, лукаво-стеснительные глаза.
— Не смей, — сказал Габдулла, — не смей ее прогонять! И не заставляй надевать башмаки. Да, да, Сания, бегай босиком, и пусть на ногах у тебя будет побольше цыпок!
Сестра смеялась, закрывала ему рот ладошкой:
— Перестань… соседи подумают, что ты пьян, Я понимаю; ты хотел сделать ей подарок. Но зачем девочке… такой шар? А мальчики, те просто сломают его. Разве я не говорила? Мальчики в деревне, за ними поехал отец, жду их завтра. А ты, значит, уезжаешь?
— Да. — Он присел на приступок, но глобуса не выпустил из рук, а поглаживал мягко, грустно. — Даст бог, и вас заберу к себе… ну, по крайней мере, мальчиков, когда они подрастут.
Газиза улыбалась, не верила, но все-таки ей было приятно.
— Я вижу, ты такой счастливый сегодня. Скоро, уже скоро увидишь нашу деревню, поклонись ей от меня. Ах, Сания, шла бы ты домой!
— Нет, нет, — сказал он, — пусть она не уходит.
— Какой ты сегодня странный. Ну зачем… не надо.
— Надо, надо! — вскричал он, вскакивая и протягивая сестре глобус. — Надо! Мы будем играть в бабки. Сания, неси бабки, быстро, быстро!..
Девочка принесла бабки, и они стали играть. Она так ловко, метко швыряла налитый свинцом панок, а он хохотал как безумный. Наконец устав, он вернулся на крыльцо и сел рядом с сестрой.
— Уф, уморила меня племянница! Молодец! Вот если бы еще и чайком напоила.
— Сейчас, сейчас, — затараторили обе, убегая, зовя его.
А он стоял и не трогался с места, щурясь им вслед, как будто они были далеко-далеко. Наконец сестра сошла с крыльца и, взяв его за руку, повела наверх.
Ему налили чаю, но он не притронулся к нему. «Как хорошо, — думал он, — как хорошо пахнут эти прогретые чистые сенцы, как пахнет из сада! И как хорош этот сад, свой до-самой маленькой песчинки, до самого тонкого стебелька… Неужели я уезжаю?»
Назавтра, будто чужой себе самому, он ехал в извозчичьем тарантасе, вперевалку одолевающем то глубоко-пыльную, то гладко-бугорчатую дорогу, выкатывающуюся за окраинные тихие домики — к станции. Чужой себе, потому что все, чем больна, чем радостна была его душа, все это еще оставалось то в тесной родимой худжре, то в типографском чадном цехе, то на песчаном желтом берегу Чагана. И не только жалость к оставленному была тут причиной: его новое состояние, оно еще только зрело и не понимало всего.
Перед ним на высоком передке сидел, раскинув локти, молчаливый, с понурой спиной извозчик. И Габдулла тоже молчал, странно теряя по сторонам то лачугу, то деревце, то куст, то подводу, возвращающуюся в город.
Через какое-то время затомился взгляд, как бы моля о пространстве. Он глянул в поля, в синий ветряной простор и сперва увидел как бы Агасферову тень, которая, уплотнившись, стала мужиком, погоняющим дремливую лошадку. Позади мужика, держась рукой за край повозки, продвигалась женщина; а девочек не было, как ни напрягал он взгляда. Морока пропала, горизонт минуту оставался белым и чистым. Но вскоре опять заиграли чудеса, и он увидел дервиша, его легкую, подвижную фигурку: он шел и шел, взмахивая посохом, шел и шел.
Оглянувшись напоследок, он увидел далекий пролет прямой улицы и в конце пролета — оранжево-пестроватый глобус закатного светила, которое медленно вертелось вокруг невидимой оси и оседало, оседало в пыль, в сон, в воспоминания. И вдруг он вздрогнул, заслышав звуки азана: наступал час вечерней молитвы. Извозчик завозился на передке, обернулся к юноше и сказал восторженно и твердо:
— Нет лучшего азанчи, чем наш Камиль-эфенди! В целом городе не найдешь такого.
— Да, да, — сказал он машинально.
И вспомнил, как прежде, не выдержав тишины захолустья, взбирался Камиль на минарет и голосом сильным и страстным кричал свою песнь, похожую на клик воителя. Но эти хрипловатые, печальные звуки совсем не похожи на голос Камиля. Так тихо, так погребально скорбно дрожат они, слабеют и наконец замирают в холодеющем вечернем воздухе.