Он молчал. Пожалуй, впервые он почувствовал, что привычный уклад жизни, до сих пор объединявший людей, может их разъединить. А это просто — надеть рубаху с опояской, картуз и подразнить обывателя: вот же вам, я плюю на глупые ваши запреты, я волен поступать как хочу! И поступай как хочешь. И будь чужим. Но он не хотел быть чужим.
— Ладно, — сказал он виновато, — мне пора. — И, едва не заплакал от нежности, тоски, неизвестности.
В тот день он пошел к Хикмату, который жил теперь с Мадиной в ее саманном домике. Мадина, помнится, в шутку обращала его ухаживания, но когда умер у нее сын, она с боязливой поспешностью, точно в воду бросалась, склонилась к замужеству. Оба еще смущались того, что произошло меж ними, особенно Мадина (она была старше мужа на семь лет), и когда Габдулла приходил к ним, женщина убегала вроде по делам.
…Хикмат пристально вглядывался в него, качал головой:
— Ты болен? Бледный какой!..
— Работы много. — Он помолчал. — Я ведь тоже хочу оставить медресе, да все… какая-то лень, — так он сказал. — Нет, ты не подумай… у нас замечательные новости: будем выпускать еще и журнал. Да, работы много. Но, может быть, я действительно болен. Ну а ты?
— Да что я! — небрежно-хвастливо ответил Хикмат. — Я-то ничего, живу. А вот на заводе… хозяин уволил двенадцать человек.
— Забастовщиков?
— Да нет. Получил машины, люди стали не нужны.
— Ну, а что остальные?
— Почему не бастуют, не потрясают манифестом? Городок наш маленький, настоящих пролетариев мало… А что в Казани! Разоружили полицейских и все револьверы, шашки — все свезли на телеге к университету. Вооружилась народная милиция.
— Камиль рассказывал…
— Этот твой Камиль… — Хикмат поморщился. — Ты не очень-то верь этим либералам.
— Ты Камиля не задевай. У него в медресе каждый день фараон бывает. И за газетой посматривают. Камиль так же, как и ты, сочувствует народу.
— А я не сочувствую, я сам народ. У меня вон руки…
Габдулла усмехнулся:
— Хорошо еще, ты не сказал: я сам нация.
— Но я не верю, не верю, что эти новые дворяне… или кто, они там… пойдут с народом.
— Ладно, — сказал Габдулла, — время покажет.
Хикмат вышел его проводить.
— Может быть, зайдем к дяде Юнусу?
— Как-нибудь потом.
— А Моргулис уехал.
— Куда?
Хикмат загадочно улыбнулся и не ответил. Скорее всего и сам он не знал.
— Так, может быть, проведаем Нафисэ? — уже лукаво сказал Хикмат.
— В другой раз. До свидания.
Он чувствовал усталость, ночью правил корреспонденции, потом зашел Камиль, проговорили до утра. А утром — на занятия. «Так я долго не протяну, — подумал он, — надо бросать учебу. Зачем это мне? Муллой я не буду, а учителем в деревне и так смогу… «Ваши мысли соберите, нанизав одну к другой. Будем думать над плачевной нашей собственной судьбой…» Когда готовили они первые номера газеты, он много писал, но многое рвал и выбрасывал. А вот эти строки вернулись опять.
Был веселый морозец, быстро спускались сумерки, быстро катили, визжа полозьями, извозчичьи сани, в снежной протяженности сумерек тоже быстро, перекатно зажигались фонари на Большой Михайловской. В санях везли свежие молодые елки. Скоро Новый год. В магазине Мартыновой пропасть елочных украшений и поздравительных карточек, двери магазина не закрываются с утра до вечера. Новый год! Он шагал и взмахивал рукой, как бы ускоряя свое движение. «Наша мысль была убогой, наша мысль в плену жила. И скупая безнадежность с нами в старину жила…»
Проходя мимо харчевни, он ощутил тоскливый голод, но, пересилив себя, прошел мимо. Он вскипятит чаю покрепче и сядет за работу. Все-таки хорошо, что у него есть худжра, пусть бедная, но своя. Над материалами для газеты он, случалось, работал дома у Камиля, но там он чувствовал себя стесненно. А в типографии шумно, воздух сперт и вонюч, да и не удержишься от разговора с рабочими. Он решил, что повременит и не уйдет пока что из медресе.