— Бомба!
— Будьте вы прокляты! — крикнул Шарифов. — Базарники, канальи!.. В пепел, в прах!.. — Он бросил свою штуковину в зал. Что-то громыхнуло, затем раз за разом прозвучали несколько взрывов, похожих на хлопки игрушек.
Но переполох был отменный. Посетители кто лежал под столом, кто бежал, сшибая столы; кто-то, вспрыгнув на стол, венским стулом начал бить канделябры. Вышибалы бросились было на доктора, но отскочили, испуганные: в руке у доктора заблестел вороненый ствол пистолета. Выстрелив трижды в канделябры, Шарифов налег плечом на окно, посыпались стекла, он выпрыгнул на улицу. Там вскоре загрохотали колеса полицейских экипажей, но возмутитель спокойствия успел, кажется, удрать.
Теперь полицейские стояли в дверях, озирая зал. А неунывающий Набиулла уже кричал с помоста:
— Господа, вы только что слышали последние залпы угасающей революции. Спокойствие! Открою вам небольшой секрет: это входило в программу нашего вечера, да-с! По желанию наших уважаемых посетителей мы можем повторять эти безобидные фейерверки каждый вечер.
Официанты с веселыми гримасами на бледных лицах спешно уносили осколки, ставили опрокинутые столы и кресла. Посетители садились опять. Ветер залетал из темноты разбитого окна и тасовал оживающие звуки:
— Пуганая ворона куста боится, хе-хе!
— Ловко придумано! Нервишки у нас…
— Вот чего стоит вся их революция.
— Девочки, девочки!
И девочки с винтовой высокой лестницы сходили к своим кавалерам.
— Бедлам какой-то, — жалобно произнес Сирази, — не дали музыку послушать.
Камиль, молчавший все эти минуты, заговорил с брезгливым заиканием:
— А ведь мы как есть попали в б-бордель, господа! Набиулла лишь дал немного камуфляжу… с-сволочь! — Он не умел ругаться, от словечек этих у него вспухали губы и походили на ребячьи.
Расплатившись, они вышли на улицу. Полицейские экипажи разъезжались восвояси.
— Ничего, ничего, — бормотал Габдулла и нервно смеялся, — все отменно, удивляться нечего. Но зачем они музыку-то, музыку сюда?
— А где ты в наши дни услышишь родную музыку? — отвечал Минлебай. — Может быть, в театре? Или хотя бы в балагане? Нет, господа, слушайте ваши мелодии в борделях и будьте довольны.
— Набиулла — торгаш, черт его подери! Но лидеры нации, как они себя называют…
— Торгаш на торгаше, — сказал Камиль. — И хватит об этом! — Помолчав, тихо проговорил: — Приношу вам свои извинения. Я не должен был звать вас сюда.
В тот вечер и последующие дни Габдуллу не оставляло чувство, что его бессовестно, подло обманули. Такой подлости он не ожидал даже от торгашей. Манифест, свобода… и Набиулла открывает национальный дом терпимости! «Куда цензуры делся гнет, гоненья, рабство и разброд? Как далеко за этот год все унеслись невзгоды!» И это написал он… вот всего лишь неделю назад.
Жизнь опять его обманывала. Всего лишь неделю назад казалось, что ему открылась какая-то необходимая, прекрасная истина, которую можно было бы слить с лучшими своими помыслами. Но и открывшееся тоже было истиной. Почему мы обманываемся? Не потому ли, что ждем истину как благостыню, как, черт подери, какой-нибудь манифест, ждем, а не ищем?
В общежитие он ходил только ночевать, точно в погреб за быстрой надобностью спускался он в эту сумрачную яму и после краткого, стремительного сна бежал прочь — от темноты жилища, от темноты занесенных снегом улиц — в типографию, в теплый керосинный чад, в котором масляно желтело пламя лампы над шрифтовой кассой.
Он брал буковки, и они моментально становились теплыми в его пальцах, втыкал их в ячейки — рисовалась графическая вязь, напоминающая разветвления линий на человеческой ладони. Складываясь в слова, она тоже говорила о судьбе. «Умерла ли наша нация или только спит? Не умерла и не спит, она в глубоком обмороке. Чтобы привести ее в чувство, окропим ее душистым нектаром цветов литературы, овеем мягким ветерком газетных вееров и вольем в ее уста живительную влагу объединения и совместного труда; вдохновим ее музыкой, услаждающей душу, в ярких картинах отразим ее собственное лицо; пусть раскроются ее глаза, пусть оглянется она вокруг, соберется с мыслями».