Бедный Мамадыш, он даже не знал, что никакой машины нет, есть какие-то железки да примус. Лучше бы им вернуться в свою деревню.
В ту ночь Габдулла и дервиш решили, что наутро пойдут своим путем.
Расставаясь, Габдулла все же решил поговорить с женщиной.
— Разве вы не видите, что он безумный?
Женщина, не веря, покачала головой.
— Но ведь это понятно каждому, кто поговорит с ним!
— А я? — сказала она. — Разве я не безумная, если живу еще на свете? Если иду с ним неизвестно куда и неведомо зачем? Если я зачала ребенка и надеюсь, что на этот раз бог пошлет нам мальчика?
Он был безумен во всем, но в одном он не был безумным: в том, что хотел жить и иметь сыновей в этой бедной, трудной и несправедливой жизни. В том, что, изнуренный до крайности, он искал не райского утешения, а движения жизни, ее продолжения, и если даже не ему суждено, это желание не пропадет в тысячах человеческих сыновьях… И юноша знал, что из его горькой памяти Мамадыш не уйдет никогда.
Всю ночь ему снилась сухая жаркая равнина, блуждание и блеск озер в красноватом тумане зноя.
Перед самым утром он встал и вышел на террасу, в белесый влажный холодок, и увидел, как бледнеют звезды и гаснут одна за одной. Но долго низко над горизонтом колюче, упорно горела Чулпан, утренница, совсем уже одна.
Он умылся из кувшина и, расстелив на террасе коврик, стал молиться. Потом закурил. И, подхваченный дурманом, вдруг заснул прямо на полу.
Разбудил его Тахави, придурковатый, тихий малый, деверь Газизы. Принес записку от сестры, теплые еще пирожки, завернутые в кухонное полотенце, и плоскую фарфоровую тарелочку, которую протянул Габдулле с кроткой, суеверной почтительностью. И тут же убежал.
На дне тарелочки коричневой вязью вырисовывались слова молитвы. Усмехнувшись, Габдулла поднес к лицу тарелочку: пахло подгоревшим молоком. Милая Газиза, она ходила к жене приходского муллы, и та нашептала над тарелочкой молитву и даже потрудилась написать! Но что может быть целительней пирожков! Вот сейчас он вскипятит чай и поест пирожков. Но прежде почитает послание сестры.
«Почитаемый нами, мудрый, ученый наш брат! Мы были опечалены известием о твоей болезни и надолго потеряли покой. Мать наша, помню, говаривала: не приведи бог пережить мне детей своих! Вот и я, несчастная, молю всевышнего, чтобы не знать мне горя, горше которого я не знаю, — потери близких.
С каждым вздохом по тебе, светлоликий брат, точно огонь я глотаю. Если бы я смогла прибежать к тебе и помочь, утешить, накормить тебя! Дядя Габдрахман, пусть продлит аллах его дни, так занят трудами, что не может выбрать и минуты, а то бы я попросила его навестить тебя.
Милый наш брат, умница, свет моих глаз, как только полегчает тебе, тут же и приходи, сестра твоя ждет тебя всегда и всегда будет рада прижать тебя к сердцу. Приходи, мой братик, приходи!
Пусть всевышний сохранит тебя в здравии, пусть отгонит злую хворобу, пусть не лишит нас счастья видеться и любить друг друга. Уважающая, любящая тебя сестра со слезами писала это послание, пусть добрый ангел унесет к тебе мои слова».
Он читал и плакал. Хорошо было на душе, и легкой, теплой была грусть. Родная! Всю жизнь порознь, все у чужих людей, и только четыре года вместе, рядом, в благословенном доме тетушки Газизы.
Ах, утра в доме, полном дыхания твоих близких! Вот тетушка встала, вздохнула, зашелестела, поспешно одеваясь, вот, потешно бормоча, ставит самовар. Вот просыпается сестра. Чтобы увидеть ее, надо только слегка повернуться в собственной постели.
«Доброе утро, братик! А какой сон я видела нынче… тебе одному расскажу, не все, не все, все нельзя, я тебе расскажу только самое интересное!»
Хорошо было у тети Газизы, это был д о м, но то, что в доме этом жила еще сестра, Газиза-младшая, делало жизнь в нем удивительно прекрасной. И если теперь он думал о доме как о чужом, то только потому, что из него ушла сестра. Может быть, она и по любви вышла замуж за приказчика Габдрахмана, но зачем, зачем прибавили к ее возрасту четыре года? Вот чего не мог он простить ни тете, ни ее мужу, ни даже самой сестре, как будто и она была в этом виновата.