Он ухмыльнулся, шагнул было за ней, но потом огляделся, до крайности изумленный, и забормотал:
— Да ведь день, ей-богу! И ни одного кустика. Вот уж приспичило бабе.
Однако она взяла его руку, потянула смеясь:
— Идем же, идем!
Они отошли за дерево, и женщина что-то говорила ему, а он смеялся и тоже что-то ей говорил.
И опять шли до темноты, женщина ступала рядом с повозкой и глядела на своего ребенка, а он лежал с закрытыми глазами и дышал с присвистом, как дышит надорвавшийся мужик. Вечером, на привале, женщина подошла к Габдулле и сказала негромко:
— Он умер.
И отошла. И делала свое дело: собирала хворост, разводила огонь, ставила на него казан, кормила девочек и их отца. Потом она сказала мужу:
— Ложись спи. Спи, — повторила она, мягко ему улыбнувшись.
Он послушно кивнул и пошел к повозке, лег возле нее, накрывшись зипуном, и тут же уснул.
Утром Габдуллу разбудили его крики:
— Я спрашиваю, почему его, а не этих дармоедок!.. Ведь их трое, а он был единственный… Старый слепец… там, на небе… он почему-то не взял этих дармоедок, а взял моего сына! — Мамадыш стоял перед женой и кричал ей в лицо. Она молчала, едва шевеля спекшимися губами. — Эй, пошла вон, пошла, говорю, с дороги!
И женщина покорно ступила в сторону.
Глаза Мамадыша жестко уставились на девочек, те молча стояли и держались за руки, привычно пережидая вспышку отцова гнева.
— Вот так и стойте! — приказал он девочкам. — И не вздумайте убегать. — Он бросился к повозке, вырвал из вороха тряпья свое ружье и, вернувшись на прежнее место, прицелился. — П-пах! — крикнул он и сделал движение, точно стволом что-то отбросил в сторону. — П-пах! — И отбросил. — П-пах! — Тут он выронил деревянное свое ружье и, мучительно кривясь лицом, телом, поглаживая плечо, к которому он приставлял приклад, пошел было к повозке, но обернулся, увидел девочек, стоявших там, где они и стояли. — А-а! — закричал он с ужасом. — Вы видите? Он их не взял… я собственными руками, вы же видели, собственными руками… а вот они, вот же стоят!..
На берегу озера выкопали могилу, завернули обмытое в озере тельце ребенка в отцову рубаху и положили в нишу, вырытую в стенке могилы. Нишу прикрыли камышом, яму засыпали и сверху обложили пластами дерна. Дервиш прочитал заупокойную молитву. Мамадыш и его жена дали старику положенную садаку — по две медных монеты, больше не могли они дать.
— Однако… нам еще далеко ехать. Ну! — Мужичонка дернул вожжами и повел лошадку через густые заросли, держа направление к дороге. За повозкой пошла его жена, за нею, взявшись за руки, посеменили девочки.
Навстречу стали попадаться арбы. Огромные колеса, огромные быки, качающие огромное ярмо. На арбах — жители хуторов, недавние переселенцы.
— А может быть, вам не надо так далеко ехать, — сказал Габдулла, — может быть, остановиться на кустанайских залежах?
Мамадыш не ответил, но через минуту заговорил свое:
— Едут, едут люди… никому не хочется умирать раньше срока. Мой дед говаривал: человеку нужна подвижность, встряхнитесь и подумайте, почему это народ не умирает. У него отнимают землю, пищу, покушаются на его веру, а он живет. Почему? Потому что он не потерял подвижности. Двигаться, двигаться надо, так говаривал мой дед…
Горизонт покрывался красноватой дымкой, а потом взошел месяц, и серебристо-призрачный свет потек по ковылям. Они все шли. В балках и на прудах лягушки заводили свои дребезжащие трели, в болотах жутковатым уханьем начинала охоту выпь.
— Тпру-у, сивый. Я вам открою, вы люди божьи, колдуны вы, колдуны, — приговаривая так, мужичонка подошел к повозке и стал развязывать веревки, стягивающие сундук. Он вынул из-под рубахи ключ на шнурке и отомкнул им замок. — Глядите, вот она, моя машина! — Он вынимал и тут же клал обратно какие-то трубки, угольники, пружины и болты. Были здесь шкивы, масленки и даже примус. — Видали? На нефти работает. Сильная машина. Ею хоть лес пили, поливай сад-огород. Или установишь на мельнице — зерно молоть. Вот какая это машина! — Он замкнул сундук на замок и опять стал обкручивать веревками. — Приедем, где землица хорошая, распашем, забросаем семенами, огородов насадим. А машину, как только приедем, я смажу и покамест припрячу. — Его худое лицо морщилось, как высохшая кожа мертвой ящерицы, глаза — ночного зверька, и только и было в нем человеческого — выражение счастливых, безумных надежд.