— Знаю, — прошептала Радость Михайловна.
— Ты — красота, — говорил священник, сам поддаваясь прелести Радости Михайловны. — Ты — ангел во плоти. Разве не видишь ты, как горе и заботы сходят с лиц людей, едва приближаешься ты? Разве не слышала ты, как приветствовали тебя дети? Сияние молодости, сияние счастья исходит из очей твоих, и Бог, творя тебя как женщину и царскую дочь, создал совершеннейшее создание свое, и равной тебе нет в мире. И дана тебе любовь неземная, та любовь, которая красит, но не та, которая сжигает в страсти… Да… Материнство есть счастие, но дочь императора не может иметь детей — таков закон, выведенный из опыта прошлого. Гони эти мысли, дитя мое. Будь сильна духом, покажи свою волю. Да и любишь ты неведомого иноземца, и не знаешь ты, кто он.
— Он здесь. В Санкт-Петербурге, — прошептала Радость Михайловна.
— Колдовство сказало? — спросил священник. Радость Михайловна нагнула голову.
— Чадо мое, — сказал священник, и под епитрахилью его глаза заблистали тихим светом, — не бойся ничего. Се ангел Господен сказал мне! Не бойся. Иди смело, и знаю, что сумеешь ты соблюсти достоинство государя, отца твоего, и сумеешь остаться вся для народа. Гряди смело по страдному пути твоему, ибо знаю, что Голгофа страстей и мук уготовлена сердцу твоему, ибо знаю, что не поддашься ты искушению, ибо ты — дочь русского царя. Аминь!
Тихим движением старческой иссохшей руки священник приподнял епитрахиль, и Радость Михайловна увидела в сумраке храма на черной покатой доске аналоя крест и раскрытое Евангелие. Она поцеловала святые слова и крест и преклонила колени. Священник накрыл ее голову епитрахилью, и слова отпускной молитвы прозвучали над ее головой, как слова последнего привета умершему. Грех отпускался ей, но и сладость греха уходила от нее.
Опустив голову, она сошла с амвона и медленно прошла по темному храму. На воздухе она вздохнула. Была теплая свежесть духовитой весны, сияла луна в темном небе, и тишина была такая, что, когда упадал листок вишневого цвета, он долго стоял в воздухе и потом тихо опускался по отвесу.
Радость Михайловна шагом ехала в гору среди цветущих садов к кольджатскому дворцу.
На большом дворе дворца стоял со сложенными крыльями, точно громадная стрекоза, вестовой самолет. Радость Михайловна поняла, что из Петербурга прибыл вестник.
— Кто прибыл? — спросила она у сенной девушки, помогавшей ей раздеваться.
— Сокольничий Ендогуров с докладом Вашему Высочеству, — сказала, нагибая голову, девушка.
— Накормили его?
— Угощали пирогом, пивом поили, сидит в приемной горнице.
— Хорошо. Просите ко мне.
Радость Михайловна прошла в свою рабочую горницу и села в кресло за стол.
Большая дверь распахнулась, и в комнату, мягко ступая по коврам, вошел молодой человек в синем кафтане с аксельбантом. Под мышкой у него был кожаный мешок с бумагами. Чубатое, усатое лицо его было красно от воздуха, веки глаз набрякли от утомления долгого полета, но он был бодр. Он поклонился в пояс гибким движением, откинул смелым кивком головы волосы, набежавшие на лоб, и, приблизившись к столу, за которым сидела Радость Михайловна, сказал:
— По государеву, цареву и великого князя Михаила Всеволодовича, всея Великия, и Малыя, и Белыя России государя, указу прибыл Федор Исаакович Ендогуров челом бить Вашему Императорскому Высочеству и представить бумаги на утверждение собственной ручкой Вашей.
Радость Михайловна протянула руку, которую вошедший, почтительно согнувшись, поцеловал.
— Садись, боярин, — приветливо сказала Радость Михайловна, — чай, устал?
— Устал, Ваше Высочество, и милостию вашей уже и оправился, а стал перед светлые очи ваши и усталость забыл, — сказал, стоя, боярин.
— Садись, садись. Сколько времени летел?
— Два с половиной дня.
— Что Волга?
— Стоит еще.
— Перевоз есть?
— Люди ходят, а езды нет. Аж почернела у берегов. — По какому делу прибыл?
— Допрежь всего передать привет Вашему Императорскому Высочеству от августейших родителей ваших и брата вашего, государя наследника-цесаревича.
— Спасибо, боярин, — сказала, вставая и склоняясь перед приезжим, Радость Михайловна.