— Вам… счастья нет, — чуть слышно прохрипел старый китаец и, шатаясь, точно боясь, что он упадет, не успев выйти, пошел, шаркая войлочными туфлями.
Радость Михайловна истомно потянулась к соломенному плетеному столику, где под фарфоровой вазой, наполненной цветущими ветвями японской вишни, лежала маленькая пуговка электрического звонка, выточенного из розового орлеца, и позвонила.
Вошла старая дунганка.
— Ханум, — сказала Радость Михайловна, — прикажите подать мне чаю. И пусть думный дьяк Варлаам Романович пожалует ко мне с докладом о нуждах таранчинских школ.
В тот же день вечером Радость Михайловна, верхом, в сопровождении постельничей Матрены Николаевны Перемыкиной и двух вестовых, семиреченских казаков, поехала в заросшее фруктовыми садами и виноградниками село Илийское ко всенощной.
По окончании всенощной она выразила желание исповедаться.
Прихожане, крестьяне и крестьянки Илийского расходились из храма. Причетник гасил свечи и лампады, и яснее вступал тихий сумрак весеннего вечера под своды каменного храма. Гулко отдавались шаги последних прихожан.
Девочки хора, ученицы Илийского училища, уходили за своей учительницей и, проходя мимо Радости Михайловны, кланялись ей и говорили:
— Здравствуйте, родная царевна! — Здравствуйте, Ваше Высочество! — Добрый вечер, Радость Михайловна!
Их свежие лица сияли восторгом. Радость Михайловна знала, что где бы ни появлялась она, царская дочь, исчезало горе, улыбались уста, и глаза начинали сверкать. Она знала, что говорили про нее: «Посмотрит — рублем подарит».
Вспыхивали щеки Радости Михайловны, как зори вспыхивают по туманным утрам, и сурово сжимались ее губы. Не радовал ее чистый лепет детских уст. Недостойной она чувствовала себя этих детских ласковых слов.
Опустела церковь.
Причетник вынес на клирос аналой. Высокий худощавый священник вышел с крестом и Евангелием и ласково нагнул голову, приглашая Радость Михайловну подойти к нему.
Радость Михайловна поднялась на ступеньки амвона и приняла благословение священника. Епитрахиль, пахнущая ладаном и розовым маслом, жестко накрыла ее голову. В сумраке под ней появилось строгое лицо с глубоко запавшими серыми глазами, и глаза эти заглянули в самую душу Радости Михайловны.
Она открыла ее священнику. Немногими словами сказала она, что искушала Бога. Сказала, что еще раз, мучимая непонятной тоской, призвала ночью колдуна-китайца и приказала вызвать тени прошлого. Просила простить ее тяжкий грех, снять заботу и усмирить биение молодого сердца, все чего-то ищущего, жаждущего какой-то иной жизни, жизни не только для других, но и для себя.
— Опять! — сурово прошептал священник. — Опять бесовское наваждение, жажда проникнуть в тайны Господа Сил тревожили и смущали тебя, чадо Радосте!
Радость Михайловна вздохнула.
— Нехорошо! Чадо Радосте, нехорошо. Неподобно райскому блистанию красоты твоей… Есть, чадо, тайны и тайны. Господь открыл верующим в Него людям величайшие тайны для прославления Его могущества, но познание смерти и ее тайн Он скрыл от людей. Ты, чадо, занимаешься греховным делом, мучающим душу и ослабляющим тело, ты открываешь душу и заставляешь ее метаться в прошлом, и это грех великий.
— Батюшка, — тихо сказала Радость Михайловна, — но это еще не то главное, что тяготит меня. У меня на совести более тяжкий грех.
— Ну, — сказал священник и не поверил. Какой грех могло еще иметь столь совершенное в красоте своей создание?
— Я люблю, — сказала Радость Михайловна, и глаза ее наполнились слезами.
— Любишь? Но любовь есть красота жизни, и любовью живем мы. Ибо, если бы не было любви в мире сем и царстве нашем, погибли бы мы лютой смертию.
— Я люблю земной любовью… Непонятное творится во мне, и жажду я, жажду видеть и говорить с одним человеком, жажду дать ему всю силу любви так, что ничего никому больше не останется, и погибну я… Погибну…
— Но, чадо мое, духовная дщерь моя, не знаешь разве ты, что царской дочери не дело любить? Не знаешь ты, что царская дочь обречена на безбрачие, ибо всю силу любви своей она должна отдать народу и быть в его глазах образцом чистоты, святости и самоотречения?