Оружьишко тяжкое, шипастое, вострое, раны от него широкие: резаные, колотые, битые. На одного мёртвого два десятка увечных. А все жить хотят! Падают под ноги, цепляются крючьями холодеющих пальцев, воют смертным, последним воем! Боятся, не хотят сами-то помирать.
А иные, напротив, хрипят, пуская с губ розовые пузыри:
- Приколи, родной, приколи! - Хватают, тянут в себя чужие мечи. И уже все одно им - чей тот меч, московский или рязанский.
- Христом Богом прошу, приколи!
Хруст костей, лязг железа, хлёсткий свист разящих ударов, глохнущий в мягкой, податливой плоти…
Да ведь всё это не в миг, всё это длится и длится, порой от утренней зари до вечерней, пока не от ран, так от усталости с ног не повалятся.
Смерть, кровь, вопли, стоны… Война.
Лют человек на кровь. Хуже дикого зверя, который себе подобного не грызёт до смерти.
Эх, мы - русские, русские!
* * *
Из ложбины, где располагалась в готовности Юрьева сборная дружина, невозможно было оценить то, что происходило на поле боя. Юрий лишь видел, как с взгорка ступали все новые и новые ряды рязанцев. Что там, как там? Держатся ли ещё москвичи? Сколь их осталось? И когда же Протасий даст знак вступить в бой? Да и жив ли Протасий, коли знака не подаёт?
Время текло томительно. Ясное поутру морозное небо затянули низкие свинцовые тучи. Дружинники, не давая мёрзнуть коням, вываживали их, ближние тревожно и коротко взглядывали на княжича: сколь нам ещё отсиживаться?
Да Юрий и сам дёргался! Судя по неиссякаемой мощи рязанских пешцев, что скатывались с горы, немного им надобно было времени, чтобы добить Большой московский полк, собранный из крестьян и ремесленников. Удивительно, что до сих пор они бились, стояли насмерть, а не побежали. Время-то уж перевалило на полдень. А ведь ещё не вступали в бой ни рязанская конница, ни татары!
«Что делать? Как быть? Дождаться, пока сами рязанцы хлынут в ложбину, встретить их грудь в грудь - это дело одно, и это в конце концов никуда не уйдёт, так, видно, и будет. Но какой же тогда прок от силы боярских дружин, ведь на кой-то ляд разбил их Протасий на два рукава? А ежели хлынуть двумя рукавами в тыл рязанцев? Поди, пока передние, москвичей дорубливают, задние-то ни развернуться, ни очухаться не успеют! А коли так-то?..»
Юрий вскочил на коня, погнал через ложбину, к редкой, прозрачной по зимнему времени берёзовой рощице, где в таком же мучительном ожидании маялся большой боярин Акинф Ботрин, поставленный Вельяминовым начальником над другим рукавом.
Акинф Гаврилыч, завидя княжича, пешим побежал ему встречь.
- Что, княжич, али знак Протасий прислал?
- Нету знака, боярин! - зло крикнул Юрий. - А я вот что тебе велю: давай-ка махом со спины зайдём к рязанцам, подсобим слобожанам, а то, я чую, сомнут их на смерть.
Акинф Гаврилыч исподлобья взглянул на княжича, тронул рукой заиндевелую у рта бороду и с сомнением покачал головой:
- Коли Протасий вести не посылает, так, выходит, покуда стоят, родимые. Знать, ещё не приспело нам время лезть на рожон.
- На ро-ож-о-о-н! - сузив глаза, презрительно протянул Юрий. - Али, боярин, до ночи надеешься в кустах отсидеться?
Упрёк был напрасен. Акинф Великий и сам отличался непомерной горячностью нрава. Ему самому-то ох как не по душе было это засадное «сидение в кустах». И его давно уж подмывало ослушаться строгого наказа тысяцкого и двинуть свою тысячу всадников на выручку пешцам. Однако же он понимал, что Протасий неспроста не пускает их в бой, выжидает решительного мига, может быть того, когда князь Константин пустит вперёд свою конницу.
- Ты меня трусом-то не чести! - едва сдерживая гнев, сказал боярин. - Меня Данила Лександрыч под начало тысяцкого поставил. Он мне ныне и указчик, а не ты!
- Знать, не пойдёшь?
- Не пойду, - покачал головой Акинф. - И тебе, княжич, говорю: не делай худа!
- Молчи!
Однако боярин докончил с усмешкой:
- День большой, чать, и мы с тобой, княжич, успеем ещё отличиться!
В точку попал Акинф Гаврилыч.
Слишком долго и страстно мечтал юный Юрий о войне, о воинской доблести, о славе и ратных подвигах, достойных великого деда, чтобы ныне, в день первой битвы, холодно и расчётливо выжидать, когда позовёт его тысяцкий вступить в бой. Жуткий шум сечи, доносившийся до ложбины, не столько тревожил его, сколь задорил. Не то мучило, что рядом гибла московская чадь, а что сам он стоит в стороне от этой гибельной сечи. Боле всего ему несносно то, что вот уж полдня миновало, а он лишь тем и отличился, что у всех на виду сопли об земь обивал!