— Конечно, нет, — говорю я. — Ты такой смешной, долговязый, и руки у тебя большие… Я уже придумала, как тебя напишу. Это будет такой портрет! Он мне по ночам снится!
— Кто снится? — переспрашивает Сурок и краснеет. — Я, что ли?
— Портрет, а не ты, — говорю я. — Твой портрет…
Мы влезаем в автобус. Он набит битком. Сурок молчит, и я молчу. Он не любит разговаривать в автобусе — ему кажется, что все нас слушают. И все на нас смотрят. Такой уж это зверь, Сурок — „пугливый и осторожный“. Он стоит рядом со мной в тесном автобусе, и, задрав голову, я вижу над собой его острый подбородок. Он смотрит в окно поверх моей головы и вдруг краснеет. Просто так, сам по себе. От своих мыслей. Наверное, ему кажется, что я в него влюблена. Ему всегда что-нибудь кажется…
Не знаю, почему мне так хочется его написать. По-человечески мне больше нравится Валька Тарасов, но писать его совсем не интересно. Ни Гранда с его экзотической испанской бородкой, ни красивую Риту. Какая-то есть в этом загадка!
— Ну, значит, до воскресенья, — говорю я на прощанье. Я делаю вид, как будто мы обо всем договорились. Кажется, такая тактика самая правильная.
Идет снег. Ветра нет, и снег падает тихо, почти отвесно. На улице уже вечер, хотя на часах еще нет шести. Я люблю зиму. Зимнюю улицу, зимние дома, зимние, деревья. И самое слово — зима. Оно такое белое, тихое. У меня есть много зимних пейзажей. Акварель с белилами. И просто акварель, а вместо белил — незакрашенная бумага… Снежинки щекочут мне лицо, я иду и улыбаюсь. И встречные улыбаются мне сквозь снег. Возможно, они думают, что у меня завтра свадьба…
Дверь мне открывает мама. Она сама вернулась только что, и растаявший снег еще блестит в ее волосах. Мы обедаем вдвоем, — у папы перевыборное собрание. Тетя Варя с Юлькой ушли в театр. Юлька позвонила и сказала, что у нее есть два билета в „Таганку“.
Я вспоминаю о Юльке, и у меня портится настроение. Мама спрашивает меня о новостях. В отличие от папы, который часто перебивает меня, говоря: „А конкретней?“ — мама любит подробности. И я подробно рассказываю ей обо всем. О том, что было на лекциях и о том, как Акулинин похвалил мой рисунок. И про то, как мы шли из института с Сурковым, и он почти согласился мне позировать.
Но думаю я все время про Юльку. И, словно угадав мои мысли, мама вдруг говорит:
— Варю беспокоит Юлька. Она находит, что девочка очень переменилась. Тебе что-нибудь известно?
— Вы это вчера обсуждали до поздней ночи? — спрашиваю я, чтобы протянуть время.
— И это тоже, — говорит мама и смотрит на меня пристально. Так она смотрит на меня всегда, когда хочет, чтобы я в чем- то созналась. Хотя бы в том, что разбила чашку. — Ты что-то знаешь, — говорит она.
— Даже если я что-то знаю, все равно не скажу. Потому что это не моя тайна.
— Значит, все-таки тайна существует, — говорит мама голосом следователя.
— Тайна есть у каждого человека, — говорю я. — У всех, кроме меня. Одна я тебе все рассказываю.
— Ну, то что ты рассказываешь!.. — говорит мама и умолкает. Я понимаю, почему она замолчала.
— Договаривай. Я не обижусь. Ты хотела сказать, что все мои истории, как у Зинаиды, на уровне второклассников — посмотрел, сказал, похвалил. Никакой разницы!
— Зинаиде сорок, а тебе девятнадцать, — говорит мама.
Я убираю со стола посуду и ставлю в мойку. Пускаю горячую воду. Я сердита на маму за этот разговор. А может быть, я сердита на себя? Мне хочется рассказать обо всем маме, но я обещала молчать. Юлька мне этого никогда не простит.
— Ты должна понять меня правильно, — говорит мама. — Варя очень волнуется. Она сама когда-то чуть не погибла.
— Почему? — спрашиваю я, хотя уже поняла, что волнует маму и тетю Варю.
— Потому что с этим надо идти к врачу, а не к бабке, — говорит мама. — Но когда это все случилось, Варя была в таком отчаянье.
— Что случилось? — Я замираю, как охотник в засаде. „Каждый охотник желает знать, где спят фазаны“.
Мама медлит с ответом. И я понимаю, что она в таком же затруднительном положении, как и я, потому что обещала молчать. Только она обещала тете Варе, а я Юльке. И тогда я решаюсь.