Якоб решает любить - страница 36
Солдаты начали злиться, кажется, они выругались на своем языке и наконец обратили внимание на коллекцию часов. Однако остались недовольны ею, ведь они ничего не могли взять с собой — лишь будильники да настенные часы. Один солдат добрался до мужской одежды и как раз вытаскивал ее, когда мы услышали: кто-то поднимается по лестнице из подвала. Вошел отец с двумя бутылками в руках. Он поставил их рядом с часами, но солдаты не тронулись с места. Тогда он пригласил их: «Tovarăşi, ţuica».
Мы ожидали, что земля под нами вот-вот разверзнется и мы провалимся в пропасть. Что она поглотит нас, как могила. Но вместо того чтобы задавать вопросы, русские так расхохотались, будто решили, пользуясь случаем, посмеяться вдоволь, ведь на долгом пути к Берлину до сих пор у них вряд ли был повод для веселья. Один из них показал на стол, затем на отца. «Ceas», — сказал он, и мы сразу его поняли, потому что на румынском это значит «часы». Они явно приняли отца за часовщика. Часовщик в подштанниках и с двумя бутылками шнапса появился перед ними из ниоткуда.
В некотором смысле они даже были правы, ведь отец увлеченно ремонтировал все, что попадалось ему в руки: часы, фотоаппараты, радиоприемники. Он часто разбирал и собирал мамины золотые часы и бывал на редкость спокоен и доволен, когда починял что-то вместе с Сарело, сидя в нашей гостиной в Трибсветтере.
Русский задрал рукав шинели: на руке красовались трое часов, которые он забрал у кого-то во время воровского вояжа по Европе. Одни часы он снял, поднес к уху, потряс и протянул отцу. С нашим шнапсом в карманах они покинули дом так же быстро, как появились, и радостно зашагали через поле к акациевой роще.
Когда свинья была разделана, отец уселся за стол и до вечера провозился с часами русского, но тот их так и не забрал. Потому что вскоре диковинное растение начало метать свои семена в небо, дождь из «катюш» пролился над районом Шагер. «Катюши» издавали ни с чем не сравнимый звук, который пробирал меня так, как потом это удавалось лишь холоду. И голоду.
Немцы ответили, их снаряды пролетали над нашими крышами и падали в поле, а иногда и в огородах. Взрывы гремели все чаще, наш дом сотрясался, и оконные стекла разлетались вдребезги. Потом всего в паре кварталов от нас под огонь попало множество домов, там взметнулось ввысь пламя. Стоял такой грохот, что мы не слышали собственного голоса. Пришло время бежать в бомбоубежище.
Дед построил его за последние полтора года, когда мы с ним жили практически одни. Похватав самое необходимое — воду, свечи, одеяла и распятие, — мы побежали, пригнувшись, через огород, забрались в темную нору и закрыли крышку. Мать зажгла свечу, каждый взрыв заставлял пламя подрагивать. Это было временной могилой, но мы понимали, что в любую секунду снаряд может упасть прямо на нас.
Мать тихонько молилась, ее бормотание было фоном для грохота наверху, или наоборот: грохот словно обрамлял ее слова к Господу. Здесь не хватало места, чтобы простереться перед распятием, как она часто делала дома.
Отец и дед говорили о том, когда же поражение Германии стало неизбежным — еще в Сталинграде или позже. Был ли Велповр и впрямь величайшим полководцем всех времен? «Величайший полководец, мать его!» — выругался отец, а снаружи всё разбивались окна и слышалось холодное шипение очередного снаряда. Прошло немало времени, прежде чем воцарилась не менее беспокойная тишина.
— Завтра едем домой, а то нас прикончат не одни, так другие, — сказал отец.
Домом для отца всегда был только Трибсветтер, где он всем заправлял и приумножал наши владения, как Иисус рыб и хлебы. В городе он чувствовал себя бесполезным и беспомощным, за исключением тех случаев, когда заключал сделки в порту или в кабаках у Йозефсплац.
Но в двух метрах под землей, в величайшем смятении моей короткой жизни, меня не так уж заботили Велповр и «катюши». Перспектива возвращения в Трибсветтер меня более чем обрадовала. Шепотом я спросил Сарело по-румынски: «Как дела у Катицы?», но он отвернулся, а когда я схватил его за рукав, рассердился и оттолкнул меня. «Откуда мне знать, как у нее дела? — проворчал он. — Мне до твоих зазноб дела нету».