Что мы и делаем. Я, Долгопрудный, его Алла и моя Юля.
Моя Юля…
Когда ныряешь, прикольно выдохнуть весь воздух. Сразу камнем летишь на дно, вокруг темнеет… А потом сильно-сильно гребешь вверх. Это называется «нырять торпедой».
Главное — не переборщить. А то не успеешь вынырнуть.
Юля выбирается на берег, а мы втроем продолжаем плескаться, брызгать друг в друга водой и смеяться. Долгопрудный забирается на старую автомобильную камеру, которую мы всегда надуваем, и прыгает с нее, громко крича. Юля улыбается. Она моет черешни в кульке под струей воды из колонки, что торчит рядом с калиткой Долгопрудного. Солнце блуждает в пакете среди сочных темных ягод и светлыми дрожащими пятнами пляшет на мокрой Юлиной коже.
— Слышали? Филин на той неделе чуть дуба не дал. Дрель старая током влупила, когда они с батей на чердаке работали, — говорит чуть позже Долгопрудный, развалившись на пластиковом стуле на веранде. Он был в лагере, загорел, на плечах кожа шелушится и облазит.
Нас тут здоровая толпа — человек пятнадцать. Почти вся дачная тусовка. Уже стемнело, стало прохладнее, на траве блестит роса; рассвирепели комары, и мы разоделись во всякие древние рубашки и олимпийки из забитого хламом домика, напоминая пирующую стаю бомжей.
Филин — тоже чувак с дач. Где он в Киеве живет, я не знаю. А прозвали его так потому, что фамилия Шилин, но шепелявит страшно.
— И че? В больницу возили? — спрашивает Долгопрудного Алла, сидя у него на коленях и потягивая пиво из пластиковой бутылки.
Она пытается говорить безразлично, но получается плохо: в том году она пару месяцев встречалась с Филином. Они расстались, когда Алле донесли о том, как Филин зажимался с Зубастой Ниной, прозванной так из-за неправильного прикуса. Мне Юля все рассказала, она тогда тут тоже тусила.
— Да нет. В Марянку, в ФАП свозили, и все… — продолжает Долгопрудный и тушит окурок в большой старой пепельнице из помутневшего хрусталя. — Сан Саныч отвез. Он как раз за дрелью заходил. И меня позвал.
Сан Санычем зовут поджарого, сухопарого, будто связанного из тугих канатов мужика, которого стариком никто бы не назвал, несмотря на недавно разменянный восьмой десяток. Он живет в паре участков от Долгопрудного, ближе к магазину. Купание в проруби, беговые лыжи и постоянные тренировки делают свое дело, и Сан Саныч хоть умом и не отличается, но здоровьем наверняка может уделать всех сидящих сейчас на веранде.
— Он вроде пару минут даже… ну не дышал типа…
Из окна на втором этаже, где две комнатки с панцирными кроватями, доносится смех. Там Шкварка минут двадцать назад уединился со своей синевласой пассией. С участка через дорогу доносится запах горелой травы.
— Ну, короче, мы его на Сан Саныча дачу потащили… У него ж «жигулятор» есть… А Филин все не дышит и не дышит. Синий весь…
Юля прижимает руку ко рту. Пепел с зажатой в пальцах сигареты падает на стол. Остальные молча кивают: без машины здесь нечего ловить, если вдруг беда. Ни одна «скорая» никогда в такую жопу не поедет.
— А вы это… искусственное дыхание делали ему? — спрашивает Алла.
Жмен гогочет, обнажив кривые, как ряды покосившихся надгробий, зубы:
— Ну тебя ж тут не было, чтоб «рот в рот» сделать, гы-гы…
Долгопрудный медленно, как танковую башню, поворачивает к Жмену голову. Тот перестает ржать.
— Ты сейчас «голова в жопу» сделаешь… — тихо говорит Долгопрудный.
Теперь Жмен и улыбаться перестает, и Долгопрудный продолжает:
— Сан Саныч делал, но все без толку было. Ну мы его забросили в тачку и погнали в Марянку. Сан Саныч, короче, втопил, насколько на его «копейке» можно было. За старой водокачкой решили срезать через лес, по грунтовке. Мимо пионерлагеря заброшенного. Чуть тачку не разбили.
Рискованно. Там такие колдобины, что танк увязнет. Но Сан Саныч полжизни проработал шофером, так что мог и прорваться.
— Короче, прорвались.
Из дома выходят Шкварка и Синеволосая. Растрепанные, ошалелые. Держатся за руки. На девчонке Шкварки его футболка. Грудь просвечивает через ткань.
— И че дальше было? — подает голос Китаец, возясь с магнитофоном.
Юля за ним присматривает, чтоб поставил что-то нормальное, а не одну из своих кассет с ревом и грохотом, которые, кроме него, никто слушать не может.