Он был настоящий ангел. При любой неудаче: «Ну, не знаю, мисс Хепберн. Они ведь любят вас. Это все, что я могу сказать. Я просто слышу, что они говорят: вы самая замечательная». Все — душеспасительная ложь. Она не дает тебе сломаться. Говорят эту ложь те, кто любит и защищает тебя. К лучшему или худшему. Пока смерть не разделит нас.
Какая я была везучая. Старик Чарльз. Он был известен как «мэр» моего квартала.
Но снова о деле.
Мы отправились в Вашингтон на премьеру. Нам нужно было пробыть там только одну неделю. Остановилась я в «Хей Адамс». В номере 375–378.
Подошли к столику администратора вместе с Лорой Хардинг. Оформили необходимые бумаги.
— Леопольд Стоковский тоже здесь остановился, — сказал кто-то.
— О! — воскликнула я. (Взволнованно. Я однажды встречалась с ним.) — Где…
— Номер двести тридцать восемь.
— О да… Понимаю… Как интересно.
Мы двинулись к лифту. Вошли внутрь. И оказались лицом к лицу не с кем иным, как с Леопольдом Стоковским.
— Как поживаете? — спросил он.
— Играю в пьесе, — ответила я.
— Да, да, знаю. Вы бы не отказались поужинать со мной?
— О да. Чудесно.
— Ну вот и хорошо, — сказал он. — Я позвоню. Номер вашей комнаты?
— Номер двести тридцать восемь.
Длинная пауза, сопровождаемая его улыбкой.
— Это номер моей комнаты, — уточнил Стоковский.
— Я хотела сказать — триста семьдесят пять.
— Да, конечно.
И вышел из лифта.
Мы расхохотались — Лора и я. Вот умора. Вечером я ужинала с ним на яхте на Потомаке. Яхта Джона Хейса Хэммонда.
Итак, мы сыграли премьеру в Вашингтоне. Я была в панике. Мало-помалу меня покидала уверенность в своих силах. А она была единственным моим козырем. В благоприятных условиях я была способна на настоящий смех и плач. Но заставить себя сконцентрироваться в состоянии страха мне пока было не под силу. Не понимая себя, я сыграла весь спектакль в Национальном театре в Вашингтоне, заполненном до самой галерки. Местами очень удачно. Но в основном провально. Я кожей чувствовала, как внимание публики убывает, словно морской отлив. Было много страсти, но не было сердца, не было радости. Эмоционально, но натужно.
Когда спектакль закончился, публика сошла с ума. Американская публика очень доброжелательна. Это было не совсем то, что они ожидали увидеть — это молодое чудо. Возможно, они ошибались. Но — какого черта! — она молода и красиво одета. Подайте ей руку.
Джед вернулся в мою костюмерную. Встал в двери. Жестом послал воздушный поцелуй и сказал:
— Само совершенство — не могу и штриха добавить.
— Штриха? — переспросила я, не понимая.
— Больше не будет никаких репетиций, — уточнил он. — На следующей неделе мы выступаем с премьерой в Нью-Йорке.
Я была ошеломлена.
— Не мог бы ты чуточку потянуть, пока я не пойму, что делаю?
— Это не обязательно.
И он ушел.
На следующее утро появились критические обзоры. Мне сказали, что они вполне нормальные. Я их не читаю. Просто не вижу в этом смысла. В любом случае они уже ничего изменить не могут. Но, разумеется, они создают общее ощущение: хорошее — плохое — замечательное. В данном случае я считала, что критики просто проявляют доброжелательность. А возможно, противостоят замалчиванию новой чудо-девушки. Мое внутреннее «я» подсказывало мне, что настоящей игры продемонстрировать мне не удалось. И я убеждала себя, что меня постиг полный провал. Настроение мое все ухудшалось и ухудшалось. А билеты на нью-йоркский спектакль отрывали с руками.
Была и более приятная сторона: я получила приглашение на чаепитие от президента Рузвельта. Приглашение, разумеется, было равнозначно приказу. Я купила себе шляпу. Платье у меня было. Мы с Чарльзом подкатили к воротам Белого дома за пять минут до назначенного срока. Поглядывали на часы. С опозданием на одну минуту въехали в ворота. Чья-то предупредительная рука открыла дверцу машины. Изумленная, я вышла из машины. Отворилась парадная дверь Белого дома. На три ступеньки выше нас стоял, насколько я помню, мужчина в сером костюме. Я двинулась вперед, протягивая ему руку — скорее дружески, чем официально.
— Я швейцар, — сказал он.
— Ну да, — не стушевалась я, продолжая протягивать ему руку, — здравствуйте.