— Очень красивый, да?
— Да, я тоже так думаю, — ответил я.
Она подняла его за цепочку и, прищурившись, заметила:
— Такое ощущение, что я уже видела его в твоих вещах. Должно быть, ты хранишь его очень давно.
До этого момента мне не приходило в голову, что Холли могла заглядывать в «мои вещи». Кулон она видела, разумеется, в ящике бюро, где я его часто оставлял. Я не носил его в кошельке постоянно, но большую часть времени, по давней привычке. Она видела его в ящике, и по ее тону я понял: она догадалась, что кулон связан с кем-то другим. Но по ее же выражению лица я видел, что она не имеет ничего против. И тогда мне впервые пришло в голову, что раньше в жизни Холли был мужской эквивалент Клары Прайс. Ну разумеется. И я с радостью осознал, что не имею ничего против. В нашей безмятежной обители на десятом этаже над 82-й улицей мы были за пределами подобной мелочной ревности. Наконец Холли положила кулон в карман платья и взяла стакан. И мы сидели в сумерках и попивали скотч, болтали о нашей общей ерунде — своей личной ерунде о примирении отцов и детей, без вывода и смысла, — болтали до самой темноты, пока не пришло время включать в нашей манхэттенской квартире свет и браться за еще не читанные гранки.
Разумеется, все наши выводы и решения были ерундой. Но один разумный поступок я все же совершил. Через два дня после возвращения в Нью-Йорк я позвонил отцу. Поначалу нам было неловко обмениваться пустыми фразами. Я никогда не умел разговаривать по телефону. Но наконец мы разговорились о тех давних временах, когда я ходил хвостом за ним и Льюисом Шеклфордом во время охоты на лис на Рэднорских холмах или в бассейне во Франклине. Особое удовольствие мне доставляло походя упоминать в разговоре с ним имя Льюиса Шеклфорда. Потом мы говорили о людях в Нэшвилле, которых я почти не помнил. Стоило только назвать имя — и отец пускался в рассказы. Отчего-то приятно было представлять, как мои сестры тревожно подслушивают эти воспоминания в соседней комнате. Очень скоро я осознал, что занял место Льюиса Шеклфорда. И почувствовал удовлетворение, которое это открытие принесло нам обоим.
Я позвонил еще раз неделю спустя, и второй звонок был не менее успешен. Мы говорили о матери, ее чувстве юмора и знании истории. С той поры я звонил ему каждую неделю. А иногда он звонил мне. По телефону мы могли говорить о том, о чем не могли говорить лицом к лицу. Не могу объяснить почему — не знаю сам. Часто казалось, что я говорю не со своим отцом, а с каким-то другим человеком, очень на него похожим. Или я ловил себя на том, что представляю его не таким, каким он выглядит сейчас, а каким он выглядел, когда я был подростком или еще моложе. Иногда звонки приносили мне такое невероятное удовольствие, что я отменял посещения, например, балета, театра или выставки в библиотеке Моргана из-за предчувствия, что, пока этим вечером меня не будет, позвонит отец. И нередко оказывался в своем предчувствии прав.
Отец умер от инсульта следующей весной. Отец Холли умер зимой в том же году. Конечно, каждый из нас ездил на похороны, Холли — в Кливленд, я — в Мемфис. Холли пыталась заставить себя задержаться в Кливленде на несколько дней, чтобы из своего чувства долга ссориться с братьями и сестрами из-за имущества, но в конце концов не смогла. Не смогла даже притвориться, как ей пришлось бы притворяться, если бы она все же осталась. Вместо этого она вернулась к безмятежности 82-й улицы. У меня подобного порыва не было. Много месяцев спустя, после утверждения завещания, мы с Холли не остались в обиде; с новыми средствами мы могли бы, если б захотели, перебраться в квартиру побольше и посветлее, избавиться от всей уродливой старой мебели. Но мы сошлись во мнении, что это не стоит хлопот, не стоит трудностей переезда со всеми нашими книгами и бумагами.
И потому мы с Холли все еще здесь. А мои сестры все еще занимают отцовский дом, как две старые девы из прошлого века, и за ними все еще присматривают семейные слуги. Хотя они несколько раз писали, что подумывают переехать в один из своих домов в центре или даже вернуться к бизнесу по продаже недвижимости, я твердо уверен, что этому не бывать. Старый фарс уже не имел смысла, а с ним как будто утратила смысл их жизнь. Поскольку я давно не слышал новостей от Алекса Мерсера, могу только предполагать, что они с женой Фрэнсис по-прежнему остаются — отчасти в самодовольстве, отчасти в разочаровании — у своего камина, как какие-то мемфисские Дарби и Джоан