— Ничего, давайте припомним вместе. Итак, вы объясняли, что в декабре пятьдесят первого года вы уехали вместе со своей женой Екатериной Уразовой в Иркутск. Так?
— Да.
— Далее вы показываете: «...В Иркутске мы поселились на частной квартире, но прожили всего дня два-три. Вечером я пришел с работы и увидел, что на квартире находится моя прежняя жена Любовь Грачева. Ката плакала, собирала вещи. Я попытался объяснить ей, что с Грачевой я давно не живу и жить не буду, но она не стала слушать. «Раз ты такой, сказала она, я уеду; мне тут встретился знакомый капитан, получше тебя! А дочку сам воспитывай, я с ней намучилась, теперь твоя очередь...» Все правильно, Гречко?
— Я от своих слов не Сказывался, зачем это?
— В Уфе вы говорили другое, — напомнил Бухалов.
— Не хотел... сразу.
— Пойдем дальше. — Бухалов перебросил страницу. — «Катя написала сестре письмо, в котором просила собрать дочку, и ушла, забрав свои вещи. Больше я ее не видел. Я поругался с Грачевой, но она сказала, что любит меня, никуда не уйдет, и согласилась, чтобы я взял дочь на воспитание». Так?
— Так.
— «Я уволился, потому что Грачева заболела туберкулезом и плохо себя чувствовала в Сибири, и вместе с ней уехал в Москву. Здесь она осталась у тетки, а я поехал за дочерью в Заломовск. Мы решили отвезти ее к моим родителям в Чернигов. Приехал я ночью. Сестре Кати, Дарье Уразовой, ничего не рассказал, а только передал письмо. Она собрала вещи в один чемоданчик, и этой же ночью мы уехали в Москву». Так?
— Так.
— «В Москве Любовь Грачева попыталась уговорить меня бросить дочь, я отказался, сказал, что она может ехать, куда хочет, одна. Она как будто смирилась, но это оказалось только для виду. На Курском вокзале, когда мы стояли в очереди за билетами, Грачева позвала меня поужинать в ресторан. Олю мы оставили под присмотром старушки, с которой познакомились тут же, в очереди. Ехала она тоже в Чернигов, звали ее Анастасией Филипповной. В ресторане я выпил, Грачева уговорила меня выпить еще. Я захмелел, поссорился с соседями за столиком и попал в милицию. Очнулся я только утром, побежал на вокзал, но дочери там уже не было. Обращался в железнодорожную милицию, но там тоже никто не видел ее. Когда я пришел на квартиру к тетке Грачевой, жена была там. Она сказала, что, когда меня забрали вчера в милицию, она ходила за мной, а когда пришла на вокзал, Оли уже там не было. Грачева и ее тетка начали меня уговаривать, чтобы я не тревожился, что девочку, наверно, увезла старушка, которой она очень понравилась. С горя я снова выпил, а утром с Грачевой уехали...»
Бухалов отложил последний лист протокола, с тяжелым изумлением посмотрел на сидящего против него человека.
— Так, Гречко?..
Что-то в голосе капитана — в его интонации, приглушенном тембре — показалось Гречко необычным; он не смог в этот раз отделаться коротеньким «так», хмуро наклонил голову.
— В этом виноват... Перед дочкой виноват. — Глаза Гречко встретились на секунду с задумчивыми глазами капитана, поспешно вильнули в сторону. — За это буду отвечать. А больше ни в чем не виноват...
— Гречко, почему вы не можете смотреть прямо? — тихо спросил Бухалов.
Гречко, как от удара, вздрогнул; жила на виске взбухла и, словно синий червь, извиваясь, поползла по костистому лбу вверх.
— Привычка...
Окно, выходившее на улицу, было задернуто белой шторой, легкая ткань прильнула к самому стеклу. По ту сторону окна шумел весенний город, на белой шторе поминутно мелькали быстрые бесформенные тени машин и прохожих, а здесь, в кабинете, царила стойкая густая тишина. Один из сидящих — седобородый, в синей куртке — безучастно смотрел в угол, второй — сутуловатый человек с большими залысинами и серебряными погонами на плечах — разглядывал первого. «Вот, — размышлял Бухалов, — уже пожилой, нестрашный, даже жалкий, а скольким людям испортил жизнь? И все она, эта постыднейшая и нелепейшая терпимость, с которой мы прощаем мелкие проступки, не задумываемся, что порой это равносильно поощрению. Пьет человек — с кем не бывает; бросил одну жену — это его личное дело; и, привыкнув к мелким подлостям, к безнаказанности, слабый или подлый беспрепятственно катится к своему последнему рубежу — к преступлению...»