Воздух в нашем здании был насыщен музыкой. Фуги и концерты лились из батарей отопления, арпеджио и глиссандо заполняли коридоры. Поднимаясь в лифте, можно было услышать трель флейты или меццо-сопрано, отрабатывающую одну и ту же фразу из арии; медноголосое кваканье труб, печальные, низкие звуки виолончели… Но долгие годы в этом хоре не звучали крики ребенка.
Наверняка соседи собрались вокруг меня, пытаясь разглядеть в дитяти, завернутом в розовое одеяльце, признаки таланта, которым я, несомненно, обладала.
— Какие пальцы, — сказала, вероятно, миссис Плански, кларнетистка. — Похоже, будет пианисткой.
— Посмотрите на ее губы, — вмешался отец. — Духовые. Вероятно, валторна.
— Нет, нет, — возразила Рейна, с гордостью прижимая меня к груди. — Слышали, как она плачет? Какие ноты берет? Ми выше верхнего до, клянусь!
Она светилась улыбкой, а ее накладные ресницы трепетали. (Почему-то я уверена, что даже через два дня после родов она уже наклеила фальшивые ресницы.)
— Моя дочь будет петь, — наверное, произнесла она. И все закивали.
— Певица, — вторили они, точно два десятка крестных фей, дающих свое благословение. — Певица.
Все было бы гораздо проще, если бы я совсем не могла петь, если бы у меня не было слуха и я не попадала бы в ноты. Весь ужас состоял в том, что я пела, просто пела недостаточно хорошо. У меня прорезался голос вполне приличный для школьного хора и для песенного клуба в колледже, и, в конце концов, для того, чтобы выиграть бесплатную выпивку на пятьдесят баксов в местном баре караоке. У меня было идеальное окружение и самые лучшие учителя, каких только можно было найти за деньги или взаимные услуги. Но, к бесконечному разочарованию моей матери, у меня отсутствовал оперный голос.
Моя певческая карьера закончилась, когда мне стукнуло четырнадцать лет, за две недели до прослушивания в Школе исполнительского мастерства.
— Пригласи маму подняться на минутку, — попросила миссис Минхайзер в конце урока.
Альме Минхайзер, семидесяти двух лет, маленькая розовощекая старушенция с копной белоснежных пушистых волос. Целая стена в ее квартирке была увешана фотографиями собственных выступлений по всему миру. Пятнадцать лет назад, когда Рейна впервые приехала в Нью-Йорк, она учила ее.
Я спустилась вниз, чтобы передать приглашение маме, в виде исключения оказавшейся дома. С особым рвением она повторяла всем, что отказалась петь «Царицу ночи» в Сан-Франциско — надо находиться дома во время моего прослушивания.
— В чем дело? — возлежа на кушетке, осведомилась она.
Ее губы были тщательно накрашены, брови выщипаны выразительными дугами, блестящие кудри высоко подняты, на коленях куча нот и календарь. Она болтала со своим агентом — естественно, по-итальянски — и была недовольна, что ее прервали.
Я пожала плечами, поднялась с ней на лифте, открыла для нее дверь к миссис Минхайзер и оставила дверь приоткрытой. Чтобы слышать, о чем они говорили.
Я сползла по стене и села на пол, стараясь быть невидимой. Легче сказать, чем сделать. Мой рост примерно метр семьдесят и фигура у меня мамина — большая грудь, спрятанная под бесформенными свитерами и мешковатыми трикотажными кофтами, широкие бедра, полные губы и густые вьющиеся волосы. Мама распускала свою гриву по плечам или укладывала в сложные прически. Мои же патлы свисали на лицо, что, впрочем, даже помогало спрятать прыщики на лбу. Я была похожа на Рейну (или буду похожа, когда наконец избавлюсь от прыщей), но мой голос даже близко не звучал, как ее. Я знала об этом, и миссис Минхайзер тоже.
— Никогда не поднимется выше среднего уровня, — донеслись до меня слова.
У меня закружилась голова, я съехала еще ниже к ковровому покрытию. Меня даже затошнило от стыда, смешанного с облегчением. Значит, кто-то сказал Рейне то, о чем я подозревала и на что намекали другие учителя. Но никто не осмеливался заявить ей об этом прямо. Но поскольку это была сама миссис Минхайзер, Рейне придется выслушать ее.
— Это абсурд, Альме! — воскликнула моя мама.
Я так и вижу, как она царственным жестом задирает подбородок, а золотые и рубиновые браслеты звенят на ее пухлых запястьях.