Отец рассмеялся. Я задумчиво посмотрела на пакетик консервированной моркови в контейнере для овощей. Если положить туда побольше заправки, может и сойти.
— Послушай, Кейт, — сказал отец. — У меня сегодня концерт, но я мог бы взять машину и потом приехать к тебе.
«И дальше что? — подумала я. — Будешь отгонять убийц от дверей своим гобоем?»
— Все в порядке, Бен возвращается завтра днем.
— Папа приезжает! — размахивая пластиковыми мечами, в кухню радостно влетели Джек и Сэм, в джинсиках и полосатых рубашечках с распродажи.
— Ты должна позвонить маме, — продолжил свою партию отец.
— И где же она сейчас?
Отец закашлялся.
— Все еще в Торино. Я отправил ей по факсу вырезки из газет об этом убийстве. Знаю, она тоже волнуется.
«Тогда почему же она не позвонила?» — подумала я, пообещав позвонить в Италию, как только выдастся свободная минутка.
Я попрощалась с отцом и положила телефон. Невзирая на вопли протеста, одним щелчком выключателя отправила «Боба-строителя» в небытие и проконтролировала мытье рук перед обедом.
Мое самое первое воспоминание — родители, поющие вместе. Обычно отец сидел за роялем, на котором лежала кружевная дорожка и стояли портреты оперных див в золоченых рамках: Калласс, Тебальди, Нелли Мелба и, конечно же, моя мама. А я залезала со своими мелками, книжками-раскрасками под рояль, на ковер с бахромой двух цветов: розового и слоновой кости.
Мама стояла позади отца, положив руку ему на плечо. Она пела арии из опер Моцарта, прикрыв тяжелые веки, пела пианиссимо. Как она мне объясняла, такая вокализация для сопрано самая трудная. Даже когда Рейна пела тихо, ее голос был больше, чем была вся я. Огромный, богатый и волнующий, он казался живым, раздвигал стены, потолок и заполнял собой всю комнату.
Я чувствовала и ее голос, и восхищение моего отца, в котором ощущались любовь и желание. Я пока не могла выразить это словами. В десять лет я уже понимала достаточно, чтобы выскользнуть из гостиной после первой же арии. Закрывала дверь в свою спальню, с книгой в руках плюхалась лицом вниз, надевала наушники и, черт бы побрал «Блонди» и Пэт Бенатар, я все равно слышала их: звуки вибрировали в перегретом воздухе, а потом наступало молчание, более интимное, чем даже если бы я открыла дверь и застигла бы их врасплох. «Mi chiamano Mimi», — пела она свою любимую арию; партию, какую никогда не исполняла в театре, партию для лирического сопрано, а не для колоратуры, партию для певиц, которые могли брать самые высокие и эффектные ноты. И я точно знала, что мама мечтала каждый вечер петь Мими и красиво умирать на сцене.
Моя мать, Рейна, урожденная Рейчел Данхаузер, родилась в штате Иллинойс. Приехав в Нью-Йорк в двадцать один год, с двумястами долларами и всеми записями Марии Калласс, она сменила имя. У нее была полная стипендия в университете Джуллиарда, но эти детали своей биографии мама, рассказывая о себе репортерам, предпочитала не упоминать.
Мои родители встретились в Джуллиарде, где отец преподавал, а мама училась на последнем курсе.
Я много раз представляла этот момент: мой отец, холостяк тридцати шести лет, с уже редеющей шевелюрой, с добрыми карими глазами за очками, которые постоянно и криво сползали на нос. Он уже достиг потолка карьеры гобоиста. Всем известно, что есть певцы-суперзвезды, есть виртуозы-скрипачи, пианисты-миллионеры, собирающие полные залы на свои сольные концерты по всему миру, но никто никогда не слышал о бешеной популярности гобоиста, если он при этом не кувыркается по сцене или не играет, как Кенни Джи, чего мой отец не делал.
И Рейна, с ростом метр семьдесят пять, причем эффект усиливался с помощью восьмисантиметровых шпилек и растрепанных темно-каштановых волос; возвышающаяся над всеми, сжимающая кулачки, чтобы робко постучать в дверь репетиционной комнаты и нежным голоском вопросить, не мог бы он аккомпанировать ей. После пары рюмок я даже могу представить, как они занимались любовью под табличкой: «Слюну из мундштуков не вытряхивать!»
Я родилась летом, после первой годовщины свадьбы моих родителей. Через два дня, проведенных в больнице Ленокс-Хилл, они принесли меня на Амстердам-авеню — в многоквартирный дом довоенной постройки. Там, с незапамятных времен, обитали исключительно музыканты. Съемщики передавали квартиры друг другу как фамильную ценность. Фагот, уезжающий играть в Бостонский симфонический оркестр, оставлял свою квартиру с двумя спальнями в наследство новой второй виолончели; тенор, улетавший в Лондон, вручал свою студию помощнику концертмейстера в «Метрополитен-опера».