— И что именно ты сказал?
— La beauté est une enchanteresse, et la bonne foi qui s’expose à ses charmes se dissout en sang[17], — отвечает он. — Это из «Много шума из ничего».
— И что это означает?
Уиллем смотрит на меня по-своему хитро и, облизнув губы, улыбается.
— Придется тебе в словаре поискать.
Мы идем вдоль реки и через время попадаем на широкую улицу с многочисленными ресторанами, галереями и дорогими бутиками. Уиллем ставит велосипед на стоянку, и мы отправляемся пешком по длинной крытой галерее, а через несколько поворотов выходим к зданию, которое я поначалу принимаю за президентскую резиденцию или королевский дворец, Версаль или как его там — такое оно огромное и величественное. Но потом, заметив в центре двора стеклянную пирамиду, я понимаю, что это Лувр.
И там толпа. Из здания выходят тысячи человек, как будто их эвакуируют. В руках у них свернутые в трубочки репродукции и черно-белые сумки с сувенирами. Кто-то с энтузиазмом болтает, но большая часть выходящих похожи на контуженных, у них такие уставшие и стеклянные взгляды после того, как они целый день гигантскими порциями поглощали культуру. Этот взгляд мне знаком. В брошюре с рекламой «Молодежных туров» громко заявлялось, что «мы предлагаем молодежи опыт полного погружения в жизнь европейцев! За время небольшой поездки ваш подросток ознакомится с культурой максимального числа европейских стран и расширит свои познания о языке, искусстве, наследии и кухне каждой из них». Планировалось, что эта поездка нас просветит, но она скорее утомила.
Так что когда мы поняли, что Лувр только что закрылся, я, честно говоря, испытала облегчение.
— Мне так жаль, — говорит Уиллем.
— А мне нет. — Не знаю, можно ли это считать за счастливую случайность, но я все равно счастлива.
Мы разворачиваемся на сто восемьдесят градусов и переходим через мост на другой берег. На набережной стоят многочисленные торговцы с книгами и старыми журналами, перед ними разложены древние выпуски «Пари Матч» с Джеки Кеннеди на обложке, старые бульварные романы в бумажном переплете с кричащими обложками и двуязычными названиями — на французском и английском. Кто-то продает всякие безделицы, старые вазы, украшения для платья, а в коробочке сбоку — коллекция старых пыльных будильников. Я откапываю винтажный бакелитовый ЭсЭмАй. «Двадцать евро», — сообщает дама в платке. Я стараюсь сохранять бесстрастное лицо. Двадцать евро — это примерно тридцать баксов. А цена этих часов легко может доходить до двухсот долларов.
— Хочешь? — спрашивает Уиллем.
Мама сойдет с ума, если я притащу домой будильник, к тому же ей никак нельзя знать, откуда он. Женщина заводит часы, чтобы показать, как они работают, и, услышав их тиканье, я вспоминаю слова Жака о том, что время жидкое. Я смотрю на Сену, которая под вечер начала светиться розовым светом — это отражаются набежавшие облака. Я кладу будильник обратно в коробку.
С набережной мы сворачиваем в лабиринт узких извивающихся улочек, Уиллем говорит, что это «Латинский квартал», где живут студенты. Тут все по-другому. Вместо широких авеню и бульваров — узкие переулки, по которым едва могут проехать даже крошечные ультрамодные «Смарты» на двоих — они здесь повсюду. Крошечные церквушки, потаенные уголки и улочки. Совершенно другой Париж. Но такой же сногсшибательный.
— Выпьем чего-нибудь? — предлагает Уиллем.
Я киваю.
Мы снова выходим на людный проспект со множеством кинотеатров и уличных кафе — все они забиты. Помимо этого там стоит несколько отельчиков, недорогих, судя по рекламе на выносных стойках. На некоторых я вижу надпись «complet»[18] — я уверена, что это означает «мест нет», но не на всех. Мы даже можем позволить себе номер, если я обменяю свои последние деньги — около сорока фунтов стерлингов.
О наших планах на ночь я с Уиллемом еще не поговорила. В смысле, где мы остановимся. Он, кажется, об этом особо не беспокоится, и я боюсь, что наш резервный вариант — это Селин. Когда мы проходим мимо обменника, я говорю, что хочу поменять деньги.
— У меня еще есть, — говорит он. — Ты только что за лодку заплатила.