Маша долго помнила, что именно в этот вечер Варя была непривычно доброй, почти веселой. Она гладила платье, потом пришивала к нему воротничок. В первый раз с начала лета решила поехать в выходной в Парк культуры на гулянье. С подругой. Кто знает: пока молода, может все случиться. Какая-нибудь встреча… Варя сказала Шариковой, что сама потушит свет и все приберет на кухне.
— Завтра? — переспросил Пищеблок, неизвестно почему тоже околачивающийся на кухне. — Вы хотите сказать: сегодня? Ибо, к вашему сведению, двенадцать пробило и наступил новый день. — Он покосился на стол художницы и прибавил: — А люди неисправимы.
Но это было сказано без гнева, а только с сокрушением.
Женя проснулась в половине пятого от неприятного сна. Было уже светло. Липа шелестела на дворе. Где-то успокоительно пропел петух. Женя прислушалась.
«Ничего, — сказала она себе, — не надо валерьянки. Все хорошо. Воскресенье».
И снова заснула. Все во флигеле и в других домах крепко спали, не подозревая, что именно в эти минуты оборвался и повис над пропастью неоконченный месяц июнь.
Город такой же, каким был недавно. Летние улицы, деревья, здания в лесах. Но необычная многолюдность, смятение, эшелоны войск и орудий, паническая суетливость людей, толпящихся у магазинов, — все это уже признаки несчастья, которое обрушилось на всех сразу, не пощадив ни одной семьи.
В памятный день, третьего июля, когда Сталин выступал по радио, и голос у него прервался, и было слышно, как наливают воду в стакан, — это было страшно, никто не мог ожидать этого — многие поняли: то, что происходит и придется пережить, во много раз ужаснее, чем все прошлые войны. Но были люди, которые это поняли еще раньше, и прежде всего бойцы.
Пока еще находились на своих местах и работали, почва под ногами была твердой. Но она заколебалась, словно размытая паническим словом «эвакуация». Все уезжают. Эвакуация заводов, учреждений. Эвакуация детей… Разлука.
Уехать. Покинуть Москву.
В один из дней во флигель забрела седая растрепанная женщина. Раньше ее никто не видел, должно быть, пришла издалека. Глаза у нее блуждали. Она стучалась в каждую дверь и всем задавала один и тот же бессмысленный вопрос:
— Где можно уехать?
Не «куда», а «где».
Евгения Андреевна поднесла ей воды.
— Откуда вы? — спросила она.
Но та только переводила глаза с одного на другого.
— Что вы умеете делать?
— Ничего, — ответила женщина.
— Но у вас есть дети, родные?
— Никого, — ответила женщина.
— Как же вы существуете?
— Уехать, — повторяла она, озираясь.
Выпив воды, она сказала, что сторожит базу, какую, она не могла объяснить. Но базы уже не было, никто не пришел сменить сторожиху. И она стала искать «пункт».
— Какой пункт?
— Уехать, — опять повторила она.
Женя увела старуху куда-то с собой.
Полю этот приход незнакомой обезумевшей женщины окончательно лишил мужества. Она заломила руки и зашептала: «Что будет, что будет…» Срок Левиной службы кончился, но он не успел приехать. Так и не видал своей дочери с того дня, как она родилась. Розалия Осиповна разводила руками. «Всю жизнь я только и видела, как люди рождались, — говорила она всем и каждому, — и я не понимаю, как может быть война!»
Их отправляли куда-то в Кировскую область.
Труднее всех в доме приходилось Битюгову. С того дня как он получил повестку из военкомата, Оля совсем надломилась, слегла. Путевка в санаторий, выписанная до первого августа, лежала на столике, и Оля не позволяла уничтожить ее. Сама она должна была уехать в Новосибирск, куда увозил ее Николай Григорьевич Вознесенский, ответственный за эвакуацию своего института.
— Все будет сделано, — уверял он растерявшегося Битюгова, — все, что только возможно. Но должен сказать тебе, Сеня, то, что не говорил раньше. Положение очень серьезное… Я не говорил тебе, потому что…
— Ты не говорил, но я знал. Я только надеялся.
— …потому что в нормальных условиях можно было рассчитывать… Положение не безнадежное, но серьезное. Будет сделано все, что только в силах человеческих.
— Одна твоя готовность, Коля…
Вознесенский перебил его:
— Ладно. Мы мужчины, и оба мобилизованы, так что нам все понятно.