Наконец произошло заседание комиссии – в ресторанчике в Латинском квартале.
Салонные дебаты после десерта осложнялись тем, что главный премиальный зачинщик – профессор Никита Струве – уже давно решил, что премию надо поделить между московским поэтом и религиозным писателем. Оба считались преследуемыми и олицетворяли духовность. Но Миша Геллер был настойчив, и комиссия, потолковав, решила сделать меня третьим лауреатом. Кроме денежной суммы это автоматически давало право быть опубликованным в лондонском издательстве Overseas.
Вот так «Сапоги – лицо офицера» увидели свет.
Кропая «Сапоги…», я испытывал душевные борения иколебания – что делать с матом? Как бы не прослыть похабником! Ведь в то время никто и слыхом не слыхивал о ненормативной лексике. Я и сам считаю, что мат приятно воспринимается на слух, но выглядит отталкивающе в письменном изложении. Но постепенно я убедил себя, что ежели мои офицеры будут говорить на языке дворянского собрания – это будет явная натяжка.
Однако, читая гранки, смалодушничал и заменил, где мог, все грубоватые, но мужественные «фуи» на более утончённые и бесполые «херы»…
Из критических отзывов мне особенно дорого мнение, высказанное Народно-трудовым союзом, знаменитой антисоветской организацией из Франкфурта.
В НТС Советскую Армию курировали двое – малознакомый мне функционер и мой бывший парижский приятель, журналист из «Русской мысли». Он тоже служил, сержантом, артиллеристом, на китайской границе в 67-м году, а приехав во Францию, написал книгу о своей службе. После этого его позвали в НТС, где он стал специалистом по Советской Армии. В чем заключалась такая специализация на практике – неизвестно.
НТС обозвал меня советским агентом влияния, пляшущим под дудку, а «Сапоги» назвал явной фальшивкой, написанной по заказу КГБ. Типичной, как говорили тогда, дезой.
Мол, написана книга, чтоб ввести в заблуждение западное общественное мнение. Чтобы здесь подумали, что Советская Армия так низко боеспособна, так морально расхлябанна, что бояться её нечего и кричать о военной угрозе со стороны СССР не стоит. А Советы, пользуясь благодушием капиталистов, будут безнаказанно наращивать свою мощь! Но Народно-трудовой союз меня раскусил, его не проведёшь!
Я настрочил им письмецо, сопроводив общепринятой в армии и народе краткой формулой послания, уже не прибегая к эвфемизму «хер»…
Отклика не последовало.
Вика воспринял публикацию моей книжки как персональный литературный успех. Не мог нарадоваться и нахвалиться. Вежливые приятели и воспитанные знакомые не перечили. Иные поддакивали, многие помалкивали. Автор же, как водится, пыхал радостью.
Только обложка «Сапог» Некрасову не понравилась – блёклая, без выдумки.
– Слушай, Витька! – сказал как-то В.П. – Подари-ка ты мне свою книжку с какой-нибудь смешной надписью.
А то, мол, одна у него есть, но авторская надпись, того, не блещет оригинальностью. Я думал-думал, ерундово и несмешно сострил. Некрасов же для своего экземпляра собственноручно соорудил и наклеил коллаж на обложке, переиначил на свой лад.
Теперь на этот раритет всем наплевать, даже обидно немного…
Плач по друзьям и вообще…
Жизнь плоха ещё и тем, что вокруг умирают друзья, грустновато пошучивал Некрасов.
Когда-то в Киеве умер дражайший друг Леонид Волынский. Умер милейший Исаак Пятигорский.
Не успел Некрасов уехать в Париж, как в России покончил с собой Геннадий Шпаликов. Гена потряс его до слёз, когда безнадёжно просил перед отъездом: «Вика, возьми меня с собой!» Он обезумело пил и прозябал в глубокой депрессии, но в Союзе не знали о такой болезни, а отчаявшихся до крайней степени людей принято было не жалеть, а презирать. Когда Гена погиб, моя мама пыталась скрыть это от Некрасова, боясь запойного всплеска с горя. Конечно, ему сообщили об этом другие, но он решил скорбеть по другу трезво, грустно пообещав по телефону дождаться нашего приезда, чтобы помянуть друга. Так что наша первая выпивка с Виктором Платоновичем в Париже закончилась у него в кабинете под шпаликовские песни, которые я когда-то записал на киевской кухне.