Минутное молчание, и я спешу переменить тему:
— Женился?
— Нет. Девчонки нет подходящей.
— А Мария?
— Вернулся из Гренландии, а она уже замужем. Не верила, говорит, что вернусь. Кстати, знаешь за кем? За тем полицейским-оборотнем, которому я башку продырявил, а он даже не пошатнулся. В жизни он штучка, между прочим. Геракл с медными пуговицами. Три фута в поперечнике.
Мартин вздохнул, и я снова переменил тему:
— Старика видишь?
— Томпсона? Нет. Он сейчас в Пасадене грейпфруты выращивает. Вот такие. — Мартин показывает что-то вроде арбуза.
— Занятный старик, — говорит Зернов.
Но я отрубаю:
— Вредный.
— Нет, — задумчиво поправляет Мартин. — Честный. Только…
— …без чувства юмора, — смеется Зернов.
Мартин весело подхватывает:
— Потому он меня и уволил в Гренландии.
— Когда?
— Вас еще не было. Мы только-только фиолетовое «пятно» обнаружили. Он все: вакуум да вакуум. И пристал: «Вы, говорит, о вакууме Дирака слышали?» Ну а я честно: «Нет, сэр». — «А кто такой Дирак, знаете?» Я опять: «Нет, сэр». — «А Эйнштейн?» — «Ну, об этом я слышал еще в колледже. Служил парень в бюро патентов, а потом теорию относительности придумал». — «А что, говорит, стимулировало открытие этой теории?» — «Заработать хотелось, сэр». Ну, он меня и уволил. Тут же. Приказал выдать наградные и отправить в Уманак. В Уманак я вылетел за вами, а наградные все-таки выплатили. Не мелочился старик.
Почему-то стало темнее, хотя до вечера было еще далеко.
— Гроза, что ли, собирается? — спросил я, выглядывая с веранды.
— Гроза прогнозом не предусмотрена. Без осадков, — важно сказал Толька.
Все засмеялись, даже Мартин, которому я перевел реплику Тольки.
— Все прогнозы врут, наши тоже, — сказал он. — А ведь и в самом деле темнеет.
Я повернул выключатель на стенке, но лампочка не зажглась.
— Выключили на линии. Говорю — гроза.
Но Толька все еще сопротивлялся: признать нашу правоту не позволял престиж.
— Ни одной же тучки нет. Откуда гроза? Да и темнеет не дальше рощи. За ней светло.
Но что-то на небе все же привлекло его внимание. Он нахмурился. Какой-то сумеречный заслон закрывал от нас дальнее, не затемненное тучами небо, и в этой непонятной сумеречности то и дело мелькали какие-то тоненькие, но яркие белые вспышки, точно искры электросварки.
— Непонятно, — проговорил он, как мне показалось, с какой-то ноткой тревоги.
— А косяки у двери совсем посинели, — заметил Зернов.
Действительно, белые косяки открытой в комнату двери стали неровно синими, причем синева расползалась и темнела.
— А туча не черная, а лиловая, — сказал Мартин.
Посыпались эпитеты:
— По-моему, багровая.
— Дальтоник. Нормальная крышка рояля. Даже блестит.
Мартин почему-то поднес к уху часы.
— Стоят.
— И у меня, — сказал Зернов. — Без четверти шесть.
Я не успел ответить — что-то ударило меня по глазам. Тьма. Черный бездонный провал, в котором исчезло все — и дом, и веранда, и мы сами. А может быть, это погасло солнце? Ведь такой тьмы не бывает даже во сне. И первое свидетельство обострившихся ощущений: стало странно жарко и еще более странно тихо. Даже сравнить нельзя это с тишиной одинокой бессонной ночи. Где-то тикают часы, скрипит пол, капает вода в кране. А здесь какая-то первобытная мезозойская тишина. И неподвижность. Сижу, а тела нет — не космическая невесомость, а просто высвободившийся из тела дух, если называть духом неугаснувшее сознание. Я сказал: сижу, но это лишь привычный образ — просто ничего не чувствую и пальцем двинуть не могу. Паралитик. А сознание не только не погасло — наоборот: обострилось. Спрашивай, гадай, прикидывай, что случилось. А спросить — голоса нет да и не у кого: жаркая тьма кругом и беззвучная немота, даже листья в саду не шуршат.
Может быть, это смерть? Может быть, так умирают? Может быть, это уже загробная жизнь?
Загробную тьму вдруг прорезали белые молнии. Она раздвинулась, как еще темные створки экрана только что включенного телевизора. И, как правило, сначала включился звук: я услышал испуганный голос Тольки:
— Кто-нибудь жив?
И тотчас же откликнувшегося Мартина:
— По-английски, Толя. Я рядом.
Я вдруг обрел свободу движения: плюхнулся на пол, как будто из-под меня выбили стул. И странное дело: пол оказался сырым и мягким. Я провел рукой — трава. А затем с такой же телевизионной цельностью — не постепенно, а сразу и полностью — стало видно все окружающее. Зернов и Мартин сидели на поваленном молнией, обуглившемся стволе, должно быть, столетнего дерева, а мы с Толькой ворочались перед ними в росистой высокой траве. Нас окружал лес, но не редкий и живописный, как подмосковные рощицы, а густой и непроходимый, сказочно-дремучий — точь-в-точь тайга где-нибудь подальше от города или поселка. Но, пожалуй, все-таки это была не тайга: ни елей, ни лиственниц, ни привычного таежного подлеска, ни мошкары, вьющейся перед глазами. Какие-то не таежные деревья вздымались над нами, закрывая небо. И даже не подмосковные, скажем, ольха или береза, побуревший снизу тополь и даже не липа, которых и под Москвой-то становится все меньше и меньше. Я разглядел знакомый мне по крымским нагорьям бук, широколистый вяз, западноевропейский каштан и клен, такой могучий и древний, каких в подмосковных лесах вы наверняка не найдете. Деревья росли тесно, кучно, перемешиваясь с закрывавшим все проходы подлеском — по-видимому, шиповником, но не по-нашему густым и высоким. Он, как искусственно выращенная ограда, окружал нас со всех сторон, не оставляя ни малейшей надежды для грибников или любителей лесных прогулок. Для таких прогулок тут требовался топор.