Буров пересек крышу, прыгнул на соседний дом, глянул на часы и непроизвольно замедлился: «Так, рандеву, похоже, отменяется. Вот педерасты!..» Откорректировал план и побежал в сторону от Медного всадника. Кого он материл с таким искусством, было ясно и без уточнения…
А стихия все свирепела — ветер превратился в шквал, небо стало сизым, воробьи спикировали на вынужденную посадку и кричали хором, куда там буревестнику: «Буря, скоро грянет буря!» И вот блеснуло знатно, аж до горизонта, громыхнуло так, что задрожала земля, и ударил дождь как из ведра, ливень, водопад, стена, заоблачная Ниагара. Хвала Аллаху, что по-летнему теплая, боже упаси, чтоб не радиоактивная и не кислотная…
— Давай, давай, — возрадовался Буров, перешел на шаг и ловко перебрался на следующую крышу. — Люблю грозу в начале мая. И в конце июля люблю…
Он насквозь промок, с трудом держал баланс,[251] однако рад был низкой облачности до чертиков — она ведь играет на руку ему, не этим педерастам с Литейного. Которые и в ясную-то погоду ничего, кроме своих шор, не видят… Это очень хорошо, это очень славно, что кто-то там, на небесах, крупно обоссался. Вперед, вперед, пока он не иссяк. Так что озаряемый молниями и омываемый ливнями мчался себе Буров по петербургским крышам. Не мартовским котом — красным смилодоном. Промокшим, страшным, готовым дорого продать свою жизнь. Бесчинствовал ветер, струились потоки, скользили кеды по железному катку…
Наконец, прикинув, что оторвался достаточно, Буров замедлил ход, перевел дыхание и по пожарной лестнице спустился с небес на землю — в маленький, с огромными тополями дворик Петроградской стороны. По случаю дождя пустынный, словно вымерший. Ничего не стоило инкогнито пересечь его и выбраться на Большую Пушкарскую, тоже обезлюдевшую, зато необыкновенно опрятную, чем-то напоминающую ухоженную, ожидающую любовника женщину. Впрочем, кое-кто из гомо сапиенсов все же не убоялся ливня — на тротуаре у мостовой стоял понурый муж с зонтом. Грустно он взирал на бежевые «жигули», вернее, на переднее, спущенное до диска колесо. Домкрат, запаска и балонник лежали тут же, у его ног, однако как восстановить автомобильную гармонию, страдалец, видимо, не знал. Просто стоял, мок, вздыхал и невыразимо скорбел, этаким геройским генералом Карбышевым, правда, под июньским дождем.[252]
«Эх, шел бы ты в машину, дурашка», — ухмыльнулся Буров, подошел поближе и вспомнил Пушкина с его ремаркой, что черт ли сладит с бабой гневной. В «Жигулях» сидела дама при прическе, сверкала крашеными бельмами и через полуоткрытое окно давала очень ценные советы. Сверкала и давала она так, что в общем-то не робкий Буров поежился.
— За три рубля помочь? — шепотом спросил он мученика, увидел торопливый кивок и через пять минут уже шел прочь, сжимая в кулаке зелененькую. Вот так, хоть что-то. А в общем и целом ситуация не очень, он снова влип в изрядное дерьмо. Ни денег, ни определенности, ни связей, только краденое промокшее трико, белые кеды да испорченные отношения с чекистами. А до следующего рандеву в понедельник еще, извините, три дня. И неизвестно еще, что будет там, на берегу Невы, у сфинксов.
Впрочем, где добыть проклятый металл, Буров знал и поэтому держал сейчас курс на север, в ГДР,[253] в огромный, изогнутый подковой дом-тысячеквартирник. К себе домой. Там, под ванной, в укромном тайничке лежала пачка долларов. Тридцать пять бумажек с мордой Франклина, аккуратно стянутые резинкой. Трофей из Африки, боевой. Эх, возьми тот черномазый гад чуть-чуть левее…
Словом, двигал Буров к себе домой. А чтобы были понятны трико и кеды — в темпе, спортивной рысью, размеренно дыша. Бодро так прошлепал Петроградскую, выбежал на набережную, осилил мост и пошел, пошел, пошел мерить ножками необъятную, как космос, Выборгскую сторону. А дождь все сильнее, а ветер все шквалистее, а лужи пузырями…
О-хо-хо-хо-хо. Только недолго Буров боролся со стихией. Сработали тормоза, взметнулись брызги, и из остановившегося «каблука»[254] спросили:
— Может, подвезти? Погода-то нелетная.
— Еще какая нелетная, — согласился Буров, с оглядкой подошел, тронул ручку дверцы с надписью «Почтовый». — Мне, вообще-то, в конец Гражданского.