«Наверное, она и не предполагала, оберегая Ивана от прошлого, что оно само дотянется к нему и в конце концов сведет в могилу — не без помощи человека оттуда, чья мстительная ненависть так же неукротима, как алчность библейского зверя. Что верно, то верно: возлюбившие злобу чтят ее паче благостыни. Ослепленный ненавистью к родителю, Курослеп меньше всего раздумывал о побочном действии отцова письма. Но даже если он и не понял, какой ценой отвратил Ивана от родителя, нельзя оставлять Курослепа в неведении: такого рода неведение — награда, а он не заслужил ее».
В глубине души Нерецкой понимал, что эти никак не свойственные ему мысли в немалой степени рождены чувством вины перед Иваном, которая состояла если не в грехе отчуждения (в своих симпатиях никто не волен), то в безболезненном потворстве худшему в себе.
«Ты не любишь меня, никогда не любил… И веришь, что тебе это надо», — не шли из головы Ивановы слова.
Самое ужасное состояло в том, что, пока он был жив, было совершенно ясно, зачем надо!..
Как действо театра абсурда, неотвязно напоминало о себе вчерашнее — дураки-администраторы Клуба учителей, широкозадая Лариса Константиновна, справлявшая свои дела рядом с неведомым ей трупом, девица-матерщинница, трагически ревущий оркестр, брюхастый любовник вдовы, толпа на поминках — сначала притворно скорбная, потом пьяно говорливая и наконец низменно раскованная, жаждущая насытить слепое озлобление на всех и вся.
Вконец измотанный душевной сумятицей, Нерецкой бессознательно искал определенности хоть в чем-нибудь, нетерпеливо ожидая услышать голос жены в трубке телефона, команды на вылет или отмены рейса, настораживая друзей непривычной неприветливостью.
Время тянулось бесконечно. К полудню стало казаться, что кто-то по злому умыслу не дает ни работать, ни вернуться домой. Потолкавшись в диспетчерской до половины второго, он вспомнил о бильярде в служебной гостинице и ушел играть, наказав Лизавете звонить туда, «если что».
В пятом часу объявили, что экипаж свободен до семи утра следующего дня. Можно было подаваться домой, но игра затянулась, потом посыпал дождь, все шло к тому, чтобы заночевать в гостинице, и когда он окончательно решил остаться, его позвали к телефону.
— Ой, вы здесь?.. — Лизавета была в отчаянии. — А я сказала, уехали!.. Женщина звонила из города…
В пригородных поездах начался час «пик». Беспокойно толпившиеся под дождем на платформах, люди бросались к дверям вагонов как к спасению, а втиснувшись, начинали чувствовать себя замурованными, и те, кому вскоре нужно было выходить, принимались загодя проталкиваться к выходу. Сидевшие на диванах дремали, читали или разговаривали, но большинство молча перемогало неопрятную тесноту, утешаясь тем, что это последняя на сегодня му́ка, что дома их ждет горячая ванна, вечерний чай, продолжение занимательного телефильма…
Все это не в лучшее время видимое множество людей-жизней привычно воспринималось Нерецким, как бесконечное разнообразие отклонений от красоты, лада и смысла той жизни, которую вели они с Зоей. Он не думал об этом, не говорил ни себе, ни ей, но если у них заходила речь о событиях в чужой жизни, о ее устроителях, то непременно получалось так, что те не знают и не понимают того, что знали и понимали они с Зоей, да и сам разговор затевался для того, чтобы еще раз утвердиться в счастливой мысли, что в их жизни невозможно ничего похожего, то есть неумелого, безобразного, глупого. Точно так, без всяких слов, само собой разумелось, что то, ради чего он теперь спешил домой, не шло ни в какое сравнение с тем, куда и зачем торопились, что могли найти у себя дома другие люди.
Если бы ему сказали, что он самообольщается, Нерецкой и слушать не стал. Он был уверен, что его семейная жизнь покоится на непреложной основе, которая одна только сближает мужчину и женщину, одна помогает им распознать друг в друге отца и мать своих детей. Всякий «живущий своим домом» по-своему, через свой душевный опыт приходит к этому знанию. Без него супружеская жизнь или корыстна, или лжива, или невозможна. Душа д и ч и т с я.