Что такое поминки, в определенной степени было понятно всем, но как их проводят, никто толком не знал. Даже Курослеп. Он сидел посреди длинного стола и молча пил красное вино — со всеми и сам по себе, ничуть не опасаясь высказать если не пренебрежение, то безразличие к этой части ритуала. И еще видно было, что он тут никого ни в грош не ставил и не собирался производить иное впечатление. Молодые люди в тяжелых ботинках притихли по-своему — опасаясь не услышать какие-то важные слова, но старшие, внешне такие разные, казавшиеся мудрыми уже одной своей близостью к роковому рубежу существования, только и делали, что вставали им одним известной ранжирной чередой, произносили в сторону вдовы одни и те же, удручающе истертые слова сострадания, завершая стояние одним и тем же призывом помянуть, то есть выпить. Ничего другого не происходило.
Но вот зашла речь о работах покойного, и голоса зазвучали живее — то ли успели «согреться», то ли затронутая тема была привычнее. Все говорили по-книжному закругленно, не опасаясь переусердствовать, то и дело «протокольно» поворачиваясь в сторону убитой горем вдовы, как к полюсу скорби, тем самым как бы заверяя ее в искренности слов и неслучайности своего присутствия.
Обтянутая черной блузой, перехваченная тугим поясом юбки, утопающим в заплывшей талии, с короткими волосами, разделенными на две косички, вдова и теперь производила впечатление обиженной выпавшей на ее долю участью. Утяжеленное двойным подбородком лицо казалось нездоровым, глаза, некогда «с поволокой», незрячими. Она ни разу не обратилась к Нерецкому, ни о чем не попросила, никак не отличила его и тем усугубляла в нем чувство постороннего, который более других в тягость ей.
«Прекрасное есть очаровательное подобие идеального!» — было написано на висевшей над столом Ивана фотографии Иры-девушки. Там она и в самом деле была хороша, но с тех пор ей сильно не везло. Мечтала стать балериной, сколько-то лет бегала в специальную школу, но все пошло прахом, потому что «пропал шаг», как она говорила. Разрешившись в первый замужний год мертвым ребенком, красавица раздалась, порыхлела, поскучнела, состарилась, а когда старишься, прожив молодость в разочарованиях, старишься вдвойне. Так что от «очаровательного подобия идеального» не осталось и следа.
В квартире становилось все оживленнее. Со всех сторон доносилось перекличкой:
— Дар высокой литературы!
— Редкое чувство истории!..
— Талант сопричастности!..
В голосах и лицах исчезла минорность, как если бы преодолев трудный перевал официальной части, собравшиеся могли расслабиться, поговорить по душам. Отдав кесарю кесарево и не надеясь ничем удивить друг друга, старшие перенесли свое внимание на молодых людей. Пребывавший доселе где-то на втором плане, из глубин квартиры стал выбираться смуглый толстяк. Со степенной ленцой он подходил к Ире, не без труда наклонялся и коротко говорил ей что-то прямо в лицо, всякий раз принимавшее выражение томной мольбы: ей хотелось, чтобы он видел ее изнывающей от непосильных мучений. Толстяк уходил и скоро возвращался — то с бутылками вина, держа их за горлышки по три в каждой руке, то с фруктами, то с дымящимися кофейниками. Распирая пуговицы голубой лоснящейся рубахи, брюхо молодого человека карикатурно свисало над поясом джинсов, огромные цыганские глаза на отполированном до блеска лице смотрели без всякого выражения и как бы поверх того, чем занимались и о чем говорили сидевшие за столом — так обозревают публику в ресторанах главные повара, появляясь в обеденных залах. Он не сомневался, что его пребывание в квартире оценят по тому, каким он «сделает стол», а что он любовник вдовы и что его присутствие в данном месте и в данное время может быть истолковано как-то по-другому, ему и в голову не приходило.
Нерецкой ожидал первых примет завершения обязательного сидения как избавления от тяжелого насилия над собой. Но разговорам об одаренности Ивана, его душевных свойствах, его писаниях, историях их публикаций не было конца. Разделившись на группы по интересам, говоруны мало-помалу разбрелись по квартире, и тогда среди оставшихся за столом обнаружился молчун, сидевший прямо и многозначно, как в президиуме. В громоздкой костлявой фигуре, в тренированно-одноплановом выражении лица угадывалась застарелая привычка отсиживать на собраниях любой длины. Он весь был фигурой умолчания, но при этом как-то само собой выходило, что он внимает чему-то такому, что скрывается за тем, что говорится. Как лазутчик, он производил впечатление существа с заданным отбором информации, причем такой, которая вскрывала истинную подоплеку происходящего. Приметы искомого не могли укрыться от него ни за какой туманностью. Он так по-истуканьи сурово взирал на залитого пьяненькими слезами сутулого мужчину в потертом сером пиджаке, словно тот позволил себе произнести в высшей степени непозволительный спич, за который с оратора спросят где надо.