«Из них проистекает, что Россия ставилась и держалась праведниками-страстотерпцами, — насмешливо говорила она. — Что ни персонаж, то блаженный — чувствует примитивно, умствует манерно, действует по наитию… Не борение за Русь, а радение во имя ея!.. Не то, не так, неверно! Россия жива не мучениками, не божьими угодниками и не певцами ее красот, а разумом правителей и веселой мощью народа. Что, кстати сказать, хорошо понимала небезызвестная тебе тетя Паша, имевшая за спиной две зимы церковноприходской школы».
Слушая мать, Иван растерянно пожимал плечами: что делать, так мыслю, на том стою, на всех не угодишь… Но материнское непризнание не могло не ранить как раз потому, что это было не по-матерински — не признавать сыновнего труда.
Догадывалась она об Ивановой «слабости» — трудно сказать. Он был редким гостем у нее, их отношения были словно бы выхолощены, лишены всего того, что предполагает чуткость, заинтересованность, предрасполагает ко всему, что есть родной человек, со всеми его слабостями. И потому в трудный час она позвала младшего сына, не захотела услуг от старшего или, что более вероятно, — от его жены. И в последние дни жизни говорила только о младшем сыне, вспоминала его детскую речь, его непосредственность и «дикие забавы» — вроде катания на коньках у полыньи — кто ближе прокатится. Рассказывая, сколько она переволновалась из-за своего отчаянного мальчишки, мать щурила измученные, затухающие глаза, любуясь им, все вечера проводившим у ее кровати. Ей очень хотелось увидеть «твоих ребятишек» в доме, из которого уходила во второй раз и уже навсегда.
«Возьми девушку добрую, детолюбивую, немодную. Хватит модничать, хватит ошибок и долгих расплат, пора вернуть в наши стены былое бытие. Собирай дом…»
Она верила, что в семейной жизни он будет удачливее Ивана с его бездетной и «незначительной во всех отношениях» женой. Свое мнение о ней мать с несвойственной ей прямотой, как о личной обиде, говорила даже Ивану.
«Ира человек раскованный, — защищал он жену. — Людей твоего поколения это шокирует как несдержанность…»
«Не говори чепухи! Людей моего поколения может шокировать несоответствие между воспитанием человека и его поведением, а «раскованность» твоей жены так же естественна, как матерщина в доме, где все матерятся».
Стоя у письменного стола в маленькой комнате, Нерецкой все с тем же чувством обнаружения потери раскрыл дверцу ящика и, порывшись в пыльной куче никому не нужных школьных брошюр, отыскал вылинявший томик «Страстей по России», подаренный когда-то Иваном. Начальственно топча буквы заглавия, на титульном листе вилась поблекшая дарственная надпись. Между страницами убереглись сложенные вдвое тетрадные листки письма. Нерецкой отложил книгу и настороженно, как завещание в оговоренный час, развернул жестко слежавшиеся листы.
«Надо бы радоваться — книга вышла, — так начиналось письмо, — а у меня из головы нейдет, что наш домик в Филиберах продан, и мне уж не сидеть на его пороге. Для тебя, выросшего в городе, в профессорских палатах, мои Филиберы — захолустье, «каменная деревня» между серыми горами и синим морем. Ты скучал там, даже похудел, и мама говорила, что «Крым не для Андрея, это у него наследственное». Наверное, так оно и есть, и значит, тебе еще и поэтому трудно понять, что такое для меня потерять «каменное гнездо». Сменить квартиру, где родился, совсем не то, что лишиться родного дома, связь с ним, влечение к нему предопределено, в нем сокрыто единственно твое, изначальное. Сама душа рождается там, оттуда все пристрастия, все склонности — как все первозданное, облеченные в неповторимые образы, звуки, запахи, голоса! Родной дом — изложница, где раз и навсегда вылепляется устроение человека.
В последние годы наша каменная избушка принарядилась персиковым садом, отштукатуренными снаружи стенами — такой ты видел ее, а до войны не было не только сада, у двора не было ограды, дом стоял на краю слободки, открытый всем ветрам и всякому лихому человеку.
«От лиходеев бог миловал», — говорила бабушка.
Но ветры!.. В зимнюю пору нет на Южном берегу злее стихии. Как дико свищет он в кипарисах, как неистово полощет железные крыши домов, вонзаясь во всякую щель, выдувая остатки тепла из каменных человечьих гнезд!.. Нескончаемый шум его долгими зимними ночами, то разрастающийся до истошного воя, то стихающий до зловещего шепота, — изматывающая душу пытка для тех, кто болен, стар, одинок, кого мучит бессонница от забот о завтрашнем дне… Но какими же безысходными казались зимние ночи в годы оккупации, каким ненадежным укрытием был наш домишко, сколько раз я просыпался от грохота шаткой кровли, как от смертельной угрозы: порывы ветра точно плясали над ней, ломились в двери и, задыхаясь от гнева, длинно шипели за окнами. Стоя посреди комнаты, бабушка потерянно вслушивалась в ночной шабаш и, прижимая руки к груди, в страхе бормотала то о нечистой силе, то что-то покаянное.