Будда сидит: его поставили так, когда вынимали снизу доски. Видны веероподобные украшения у его висков. Не потому ли Дава-Дорчжи щупает его руку?
– Значит, действительно, профессор, тяжело, если решился уйти Шурха… какие-то духи здесь помимо голода и мороза. Он был верней меня…
– Вы хотите сообщить, Дава-Дорчжи…
– Что мне сообщать! У него какие стада. Никаких… все же он был самый верный из всех… вернее меня.
Дава-Дорчжи гладит руку Будды. Конечно, тело Будды светлее тела гыгена (оттого сквозь узкие тигровые глаза его – улыбка).
Виталий Витальевич вдруг ощущает в локтях внутреннюю легкую испарину, словно кости, опустошенные, наполняются водой, теплой, как парное молоко. Либо вкус парного молока приходит вперед того ощущения. Он смутно помнит. В жилы, еще куда-то (совсем трудно уловить) испарина взметывается острой, пронизывающей ломотой, и желудок вдруг крутит и трясет тело. Он совершенно уверен, что Дава-Дорчжи, находящийся сейчас за спиной Будды, ест там вместе с женщиной хлеб и масло. Пищу ему принес сбежавший монгол Шурха как выкуп за свой уход. Он, Дава-Дорчжи, жаден и даже не прожевывает кусков, в то время как Виталий Витальевич с весны этого года учится возможно медленнее жевать пищу. (Зубы нужно сжимать плотнее, – вкус пищи тогда долго держится в нёбе и деснах.)
Зато Дава-Дорчжи обещает в Монголии обильно кормить Виталия Витальевича: бараньим мясом, парным молоком и мягким весенним хлебом. Виталий Витальевич поспешно обходит Будду (действительно, желтый металл очень тепел). Дава-Дорчжи успел спрятать, он действительно скребет ножом стену вагона. Он хитрый.
Профессор притворяется непонимающим. Он разводит руки, и ему трудно их свести обратно: он опускает их вдоль тела. Необычайно длинны у человека руки.
– Вы не думаете сегодня искать пищи, Дава-Дорчжи?
– Да, да… я иду.
Он сыт, – куда ему торопиться? Но в угоду профессору он спешит, даже не повязывает вокруг шеи полотенца. Ясно, – в чем профессору сомневаться? – он понюхал полотенце, оно пахло теплым ржаным хлебом. Профессор ухмыляется и грозит женщине пальцем.
– Обманщики, обманщики!… Старика обманывать… Голодного старика!…
Женщина тоже хитро ухмыляется и проводит ладонью по губам: они у ней кровяные и плотные. Когда человек питается хорошо, разве будут бледные губы. Она, по-видимому, хвастается. А еще Дава-Дорчжи жалуется на отсутствие пищи!
Следовательно, Виталию Витальевичу нужно самому спасать себя. Придерживая рукой борт шинели (пальто он давно променял на шинель, – пальто сейчас все закапывают: Россия вся ходит в шинелях, – она мчится и воюет), он зажат между Буддой, железной печкой и ворохами мокрой соломы. Женщина сидит у подножия бурхана, глаза у ней закрыты, и лунообразно ее лицо.
В былое время, если б он захотел есть… он бы купил. Он часто говорит Дава-Дорчжи, что можно было купить раньше.
И все-таки Дава-Дорчжи его обманывает.
Ему жалко самого себя, и он плачет. Он голоден, бос и одинок.
Потом он возвращается к Будде. Он полагает, что думал давно о поступке, который он сейчас совершит. Началось еще в особняке графов Строгановых, когда в первый раз увидел Будду. Или нет, когда Дава-Дорчжи мыл его посуду и рассказывал легенду. «Дава-Дорчжи глуп и за пищу распускает своих людей, о сыт и не может подумать о статуе».
Подпрыгивая, срываясь, зачем-то подскакивая на одной ноге, он скачет вокруг Будды. Ногти у него скользят и срываются – они до противного мягки. А золотая проволока плотно вправлена в твердую медь, и нет у ней конца, за который ухватиться и потянуть. Он запирает дверь на болт, как ночью, и запаляет коптящий, сильно пахнущий керосином светец. Он внизу ножом гыгена расковыривает конец проволоки и тянет. Проволока в углублении скреплена крошечными медными гвоздиками, он режет их, золото осыпается мелкой пылью.
Ладони его мокры, проволока вырывается: он обматывает руку полотенцем гыгена. Про женщину он забыл, – она в ужасе визжит в углу. Он оборачивается, видит непомерно большой рот и на острых коленях грязный кусок цветистого платья. Он грозит ей ножом. Рукой, завернутой в полотенце, трогает ее губы и отскакивает к Будде. Рот ее под полотенцем такой же неуловимый, как проволока. Она смолкает – за свою жизнь она научилась понимать приказания.