Кондратьев поглядел на Женю из-под полуопущенных ресниц. Да, Женька не теряет времени даром. Одет по последней моде, несомненно, — короткие штаны и мягкая свободная куртка с короткими рукавами и открытым воротом. Ни единого шва, все мягкой светлой окраски. Причесан слегка небрежно, гладко выбрит и наодеколонен. Даже слова старается выговаривать так, как выговаривают праправнуки: твердо и звонко, и старается не жестикулировать. Птерокар — надо же! А ведь всего несколько недель прошло, как мы вернулись…
— Я опять забыл, Евгений, какой нынче год? — сказал Кондратьев.
— Две тысячи сто девятнадцатый, — ответил Женя торжественно. — Все называют его просто сто девятнадцатым.
— Ну и как, Евгений, — сказал Кондратьев очень серьезно, — рыжие — они как — сохранились в двадцать втором веке или совершенно вымерли?
Женя все так же торжественно ответил:
— Вчера я имел честь беседовать с секретарем Экономического Совета северо-западной Азии. Умнейший человек и совершенно инфракрасный.
Они засмеялись, рассматривая друг друга. Потом Кондратьев спросил:
— Слушай, Женя, откуда у тебя эта трасса через физиономию?
— Эта? — Женя ощупал пальцами шрам. — Неужели еще видно? — огорчился он.
— Еще как! — сказал Кондратьев. — Красным по белому.
— Это меня тогда же, когда и тебя. Но мне обещали, что это скоро пройдет. Исчезнет без следа. И я верю, потому что они все могут.
— Кто это — они? — тяжело спросил Кондратьев.
— Как — кто? Люди… Земляне.
— То есть — мы?
Женя заморгал.
— Конечно, — сказал он неуверенно. — В некотором смысле… мы. — Он перестал улыбаться и внимательно поглядел на Кондратьева. — Сережа, — сказал он тихо. — Тебе очень больно, Сережа?
Кондратьев слабо усмехнулся и показал глазами: нет, не очень. Но скоро будет очень, подумал он. Все равно, Женя хорошо сказал. «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Хорошие слова, и он хорошо их сказал. Он сказал их совершенно так же, как в тот несчастный день, когда «Таймыр» зарылся в зыбкую пыль безымянной планеты и Кондратьев глупо, никчемно рискнул во время вылазки и повредил ногу. Было очень больно, хотя, конечно, не так, как сейчас. Женя, бросив кинокамеры, полз по осыпающемуся склону бархана, волоча за собой Кондратьева, и неистово ругался, а потом, когда им удалось наконец выкарабкаться на гребень, он ощупал ногу Кондратьева сквозь ткань скафандра и вдруг тихонько спросил: «Сережа. Тебе очень больно, Сережа?» Над голубой пустыней выползал в сиреневое небо жаркий белый диск, раздражающе тарахтели помехи в наушниках, и они долго сидели, дожидаясь возвращения робота-разведчика. Робот-разведчик так и не вернулся; должно быть, затонул в пыли. И тогда они поползли обратно к «Таймыру»…
— О чем ты будешь писать? — спросил Кондратьев. — О нашем рейсе?
Женя с увлечением принялся говорить о частях и главах, но Кондратьев уже не слышал его. Он смотрел в потолок и думал: больно, больно, больно… И, как всегда, когда боль стала невыносимой, в потолке раскрылся овальный люк, бесшумно выдвинулась серая шершавая труба с зелеными мигающими окошечками. Труба плавно опустилась, почти касаясь груди Кондратьева, и замерла. Затем раздался тихий вибрирующий гул.
— Эт-то что? — осведомился Женя и встал. Кондратьев молчал, закрыв глаза, с наслаждением ощущая, как отступает, затихает, исчезает сумасшедшая боль.
— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Женя, озираясь.
Боль исчезла. Труба бесшумно ушла наверх, люк в потолке закрылся.
— Нет-нет, — сказал Кондратьев. — Это просто процедура. Сядь, Женя.
Он пытался вспомнить, о чем говорил Женя. Да. Повесть-очерк «За световым барьером». О рейсе «Таймыра». О попытке проскочить световой барьер. О катастрофе, которая перенесла «Таймыр» через столетие…
— Слушай, Евгений, — сказал Кондратьев, — они понимают, что случилось с нами?
— Да, конечно, — сказал Женя.
— Ну?
— Гм! — сказал Женя. — Они это, конечно, понимают. Но нам от этого не легче. Я, например, не могу понять, что они понимают.
— А все-таки?
— Я рассказал им все. Когда я дошел до этих ужасных эфирных мостов, они заявили: «Все понятно. Это была сигма-деритринитация».