— Видишь, какой умница Костя Иванов! Корзинки плетет! И какие деньги Люська имеет с них! А хату спою отремонтировал?! А у тебя руки не тем концом пришиты!
— Да? — пытался острить я и расстегивал рубашку. обнажая веснушчатое белое плечо, заглядывая под мышки — в самом ли деле руки не так пришиты.
— Прекрати! — Начинала бледнеть и заводиться Таня. Над губой вдруг от волнения проступали усики, как у поэта Лермонтова. — Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду! Ты не мужчина! Ты просто научный работник! С окладом в сто пятьдесят рэ. В наше время!.. Это еще женщине!.. — Она не договаривала от волнения, но я понимал — она хочет сказать, что в наше время это не деньги, что это еще женщине было бы простительно — получать сто пятьдесят. — Пора бы уж!.. — Она имела в виду, что мне пора и кандидатскую защитить.
— Я сразу докторскую, — полушутя-полусерьезно пытался оправдаться я перед женой, но она морщилась, будто видела перед собой комара, размахивающего топором.
— Господи! — Она укоризненно разглядывала меня, как Люся. Она вообще многое от нее переняла в последнее время — и в том числе это ироническое разглядывание с ног до головы. И даже далее развила этот прием — принималась смотреть на какое- нибудь место в одежде: на пиджаке или брюках, и я цепенел, соображая, что у меня что-то не в порядке: перемазано кашей или незастегнуто. — Ну, хорошо. Почему ты не можешь иметь хобби?
— У меня есть хобби, я фотографирую.
— Если бы мы жили сто лет назад! Или хотя бы двадцать! — вскидывала она руку, как оратор, и я понимал — вот тогда бы я еще мог зарабатывать фотографией. — Ну почему ты не хочешь как латышские поэты?!
О, эти латышские, поэты! Она меня допекла с этими латышскими поэтами! У нее в больнице была подруга, медсестра Велта из Риги, так у этой Велты имелась дальняя родственница, тоже Велта. писала стихи, и муж у нес был тоже поэт, Янис, так вот эти люди сидели дома и мастерили из серебра и янтаря перстни, шлифовали камень, гнули металл, точили, паяли… и сдавали в Худфонд, где им платили устойчивую зарплату, как народным умельцам, по триста рублей в месяц. А стихи они писали только такие, какие им хотелось, и ровно столько, сколько им хотелось.
— Я не умею! — злился я. — И вообще… — Я хотел сказать, что мне неловко за деньги что-то делать. Зарплата — это зарплата, а специально ради денег."
— И уметь не надо! Вы же нам алюминий-два о-три, если он не так спекся, разбиваете! А это рубин! Ты же сам говорил — не хуже магазинных. А сделать — пара пустяков, взял порошки — и в печь! Ты же сам хвастался — ничего не стоит вырастить драгоценный камень с палец величиной!
— Ну, — тускнел я, опуская голову.
— Что ну? Вот и давай! Из этого "пальца" можно потом десять перстней! Зачем же свой труд крошить под прессом?! Ты столько получил этих кристаллов — красных. вишневых, синих, прозрачных, как моя слеза! Давай! Каждый купят за тысячу! Ну, за сотню — разве не купят?.. — Таня вдруг всхлипывала и начинала реветь, как дитя, перекосив рот. — Какая я несчастная! Думаешь — жадина? А ты видишь— Мишке надо джинсы? А они двести стоят. А тебе пальто. Ты видишь — у тебя нет пальто? Ты видишь? Разве сто двадцать плюс сто пятьдесят — это деньги в наше время для семьн в три человека '* А еще надо маме твоей помогать! И моей не мешало бы! Ты мою-то любишь?.. А о себе я не говорю — я и так прохожу в жизни, в белом халате!
Она у меня врач и редко снимала белый халат. Даже дома ходила в белом халате — правда, в домашнем, от которого не пахло лекарствами. Если Таня замечала на полу таракана или на столе каплю варенья, она доставала нз ящика комок ваты, убирала грязь, затем тщательно это место протирала спиртом. Ее мучили запахи. Если носки мои были двухдневной давности, она принималась укоризненно смотреть на мои ноги. И я брел в ванную стирать их, хотя, честное слово, они были еще чистые, хранили залах хвойного мыла. Я уж не говорю про носовые платки. И про кашне. У Нее все время в доме что-то кипело, погруженное в бак с персолью, что-то сохло на балконе…
— Это было бы преступлением, — начинал я поднимать голос, — перед наукой. Если все ученые так будут…