У меня осталось благодарное воспоминание только об одной из вещей А. Белого (Бориса Николаевича Бугаева, сына известного московского математика) - об его "Северной Симфонии", в которой так вдохновенно в языческих формах передано предощущение Нового неба и Новой земли:
И понесся вдаль безумный кентавр, крича, что с холма
он увидал розовое небо, что оттуда виден рассвет...
Из докладов Дурылина я помню его доклад о Леонтьеве (на том же вечере памяти Леонтьева в 1916 году). Доклад, как это часто бывало у Сергея Николаевича, был полон сплошного восхищения перед Леонтьевым, причем не только в отношении его исторических прогнозов и социальной зоркости, но и в отношении его явного примитивизма в чисто религиозной области, в отношении его метафизической слепоты.
Еще помню его доклад на тему "Апокалипсис в русской литературе". Это было уже летом 1917 года. Запомнилось, что в перерыве кто-то (кажется, Оболенский) убеждал Л.М. Лопатина, виднейшего тогда представителя русской философской мысли, выступить с возражением: "Вы должны сказать ему (докладчику), что выводы его о близости конца истории неверны, что по Священному Писанию сначала еще должно наступить тысячелетнее Царство Божке". Лопатин не выступал, и прений почти не было. У меня долгое время хранилось отдельное издание "Трех разговоров" Вл. Соловьева с надписью: "Л. М. Лопатину от автора".
С летом 1917 года у меня связано воспоминание о Тернавцеве (Тернавцев Валентин Александрович (1866-1940) - богослов, публицист, один из основателей Религиозно-философского общества в Петербурге. - В.П.) и о его работе по Апокалипсису, которую он читал в московских религиозно-философских кружках. Помню, что он был убежденный сторонник хилиазма, то есть веры в тысячелетнее Царство.
В докладе Сергея Николаевича хилиазм, под влиянием того же Леонтьева. замалчивался, а на нем следовало бы остановить мысль, даже и не вынося никакого приговора. Веры в тысячелетнее Царство держались, на основании 20-й главы Апокалипсиса, многие великие святые первых трех веков христианства. Хилиазм нигде и никогда не был осужден каким-либо Собором. Начиная с четвертого столетия он просто сам по себе замолк, уступая место теории христианства как осуществленного уже на земле, через Церковь, царства Божия. После Нантского эдикта [3] и торжества христианства над языческим государством в этом был как бы логический вывод. И не будет ли столь же логичным возврат к чаяниям хилиазма и некоторых людей после крушения всех их надежд на создание истории истинно христианской государственности?
Духовенства на этих заседаниях Религиозно-философского общества я что-то не помню, но рассказывали, что в таком же обществе, но в Петербурге, бывало много священников. Москва продолжала быть твердыней так называемого филаретовского духовенства, в общем безмятежно спящего в своих приходах.
Заседания московского Общества происходили в доме М.К. Морозовой в Мертвом переулке (теперь улица Островского). За столом президиума обычно сидели: председатель общества Г. А. Рачинский, С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев. Е.Н. Трубецкой, "православный софианец", по определению Вл. Лосского, и С.Н. Дурылин (секретарь). Рачинский был широко образованный и широко мыслящий человек, знавший, говорят, наизусть в подлиннике всего "Фауста", умевший объединять трудно объединяемое и премудро сглаживать ненужные углы. Печатная работа у него была, кажется, всего одна - "Об японской поэзии", но его опыт и философско-литературные знания, так же как прекрасный характер, делали его незаменимым в качестве председателя. Он очень уважал моего отца, и я помню его фигуру с седой. коротко остриженной головой на чтении Великого покаянного канона в Николо-Плотниковском храме на первой неделе Великого поста. На этих чтениях я помню также фигуры Нестерова, С.А. Котляревского и даже один раз Бердяева.
Однажды, на первый день Пасхи в 1917 или 1918 году, одна знакомая девушка предложила мне и своей подруге пойти поздравить Рачинского. Пасха была поздняя, день был безоблачный. Мы прошли длинный Трубниковский переулок, вышли через проходной двор в конце его, мимо церкви, на Кудринскую площадь (теперь площадь Восстания) и в начале Садовой повернули куда-то влево, к Грузинам, уже не по оформленной улице, а мимо каких-то многочисленных небольших домов, занимавших среди молодой травы и уже распускающихся деревьев громадное пространство какого-то вольного поселка. Шел первый или второй год революции, но Москва точно по какой-то инерции еще жила прежним бытом: в ее небо со всех сторон ее "сорока сороков" бесконечно легко и радостно поднимался пасхальный звон. Это было точно уже неземное откровение великого земного города, часы и минуты точно уже единого и уже святого Града и христианского торжества. "Вниди и ты, грешный город, в радость Господа твоего, в его Непобедимую победу".