С теплым чувством вспоминаю вечера и ночи в течение многих месяцев войны, которые мы проводили вместе. Мы стояли бок о бок у моей конторки и вместе вычитывали и правили рукопись. Сколько было интересных разговоров, горячих споров и согласий! По разным причинам не все из того, что писал Эренбург и что мы сами хотели бы напечатать, можно было тогда публиковать. И все же Илья Григорьевич спустя много лет после войны писал, что пожаловаться на редактора он не может, "порой он на меня сердился и все же статью печатал".
Недавно я нашел статью Эренбурга о Сталинградской битве — оригинал, верстку и подписные полосы с нашими правками. Рассматривая эти материалы, не трудно проникнуть в «лабораторию» совместной работы редактора и писателя.
Автор назвал Сталинградскую битву переломом, коренным переломом в войне. Такой, писал Эренбург, она и будет упоминаться в учебниках. Я же считал, что назвать статью надо бы по-другому. Возникла «бурная» дискуссия.
Готовилась статья в номер от 23 января 1943 года, когда советские войска еще доколачивали окруженную армию Паулюса. Конечно, Сталинградское сражение было величайшей нашей победой. Такой оно и вошло в наши учебники. Но прежде, чем наступил коренной перелом, надо было еще выиграть не одну битву с врагом, надо было, как потом оказалось, разгромить группы немецких армий «А», "Б", «Дон», нанести поражение вражеским группировкам «Север» и «Центр», надо было, наконец, пройти через Курскую битву.
Мы долго обсуждали с писателем его статью, судили-рядили, спорили, но пришли к общему согласию. Вместо "коренного перелома" написали: "Сталинград — важнейший этап войны". Так и назвали статью. Я бы не сказал, что заголовок выразительный. Но это было уже под утро, когда полосы уходили под пресс…
Трудно, конечно, через тридцать с лишним лет все вспомнить. Но в моей памяти отложился и наш «бурный» спор по поводу слова «эринии» в одной из статей Эренбурга. Я убеждал писателя, что это слово из греческой мифологии, которого нет даже во многих словарях, не все знают и негде будет нашему бойцу на фронте наводить справки. Чтобы убедить писателя, я тут же при нем вызвал офицера, одного из работников военного отдела редакции, и спросил его: знает ли он, что такое «эринии»? Нет, не знает. Зашел ко мне наш корреспондент, только что прибывший из действующей армии. Я его тоже спросил: вы лучше знаете фронтовиков, поймут ли они это слово? "Не знают, не поймут", — ответил он.
— Подымитесь на третий этаж к Эренбургу, — попросил я его, — и скажите ему об этом.
Так порой приходилось убеждать писателя. В чем-то он был прав. В чем-то — мы. В спорах и рождалась истина. В одних случаях Эренбург соглашался. В других, когда фраза или слово были неразрывно связаны с сюжетной тканью статьи, например «Василиск», писатель делал вставку, разъясняющую это слово. В иных случаях я «сдавался», и текст оставался таким, как настаивал Илья Григорьевич.
Алексей Сурков недавно напомнил мне об одном эпизоде, свидетелем которого он был:
— Помнишь, зашел я к тебе в кабинет, а вы с Эренбургом спорили, вышагивая оба по комнате, и все время «прикладывались» к графину с водой. Больше часа спорили. И сами не заметили, как весь графин выпили. А потом ты вызвал секретаря и «накинулся» на нее: "Почему в графине никогда воды нет?" Она удивленно развела руками: "Как нет? Был целый графин!" Вот тогда наступила пауза, все дружно рассмеялись, и разговор стал более спокойным.
А один раз дело дошло почти до «разрыва». Не договорились мы с Эренбургом по какой-то формулировке. Илья Григорьевич требует:
— Давайте перенесем спор в ЦК партии.
— Зачем в ЦК? — ответил я. — ЦК мне доверило редактировать газету, и мы сами должны решить.
Рассердился Эренбург, забрал статью.
А через несколько минут прибегает ко мне заместитель секретаря редакции Герман Копылев и взволнованно говорит:
— Эренбург попрощался с нами, забрал машинку и уехал. Он внизу, еще можно его остановить…
Уехал Илья Григорьевич. Вышла газета без его статьи. Целую ночь мы переживали. Жаль было Ильюшу, как интимно называли писателя фронтовики, все мы его любили. Жаль было и газету. Словом, утром я позвонил Эренбургу, будто не знаю, что он уехал «насовсем», и говорю: