— Вона как, бабы-девки, — натужно булькнула тетка и вновь осеклась. — Вона как...
Обижаться было ни к чему. Ты разучилась обижаться. Княгиня, ты совсем разучилась обижаться! — и даже это безразличное «даром што ты старая...» не слишком резануло по сердцу. Старая и есть. Четвертый десяток на самом исходе, а если судьбу на счеты костяшками кинуть, то последние лета — год за два, за три, за пять, как кому сподручнее.
Не до парней.
— А-а, — знакомо пробухтело от дверей, и почти сразу, тяжелым, нутряным рыком:
— Божатушка? Телега готова, вели к купцу Ермиле идтить за кобыленкой, запрягать! Али на себе к купцову подворью оттараканить?
Упарившийся парняга вытирал лоб ручищей и все зыркал, косился на твою удивительную голову, разделенную надзирателем-цирюльником на две неравные части.
Парню было странно.
— Божатушка? Велишь, али как?
Божатушка? Слово было незнакомым. Внутри заворочался привычный уголек, попыхивая колючими искорками; в мозгу разом все заволокло дымом, едкой копотью, и когда ветер, налетев из ниоткуда, развеял мглу, смысл чужого, чуждого слова всплыл сразу, сразу и однозначно.
Божата, божатушка — крестная мать. Жила-была сиротка Сандрильона, и была у нее злая мачеха, а еще была добрая крестная-фея... божата, значит, фея была... божатушка Сандрильоны-сиротки. Это ежели сиротку сослать по этапу в Кус-Крендель да сперва выучить по-местному — или лучше не ссылать, а сразу здесь родиться.
Ты усмехнулась — криво, чувствуя боль в губах.
Эх, Сандрильона-сиротка, воровка на доверии, лучше тебе здесь не рождаться... Жаба насмешливо ворочалась в груди, в гортани, подпрыгивала, приквакивала, давала о себе знать заполошным стуком сердца, пронзительной иглой в висках, молоточками в затылке. Чужое слово просто так своим не становится, а здесь, в одиночестве, только и приходится, что себя одергивать: тпру-у-у, назад! Сгоришь, дура! — не несись вскачь к обрыву, погоди!
А когда опостылеет все, да так, что ком в горле, кол в чреве — и те за счастьишко покажутся, вот тогда и отпусти поводья. Все слова — твои, все парни — твои, все взгляды-помыслы — твои... день-два, неделя, и все погосты, какие тут есть — тоже твои!
Да, Рашка?
Впору молиться св. Марте, покровительнице воровского мажьего племени, о смерти тихой, безгласной... услышит ли?
— Торбу с лопотьем волоки в сенную каморку. Там жить станешь, там и топчанчик есть, девки-бабы...
Ты кивнула, стараясь не зайтись в кашле.
Не получилось.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Если внимательно заглянуть в глаза вдове Сохачихе, то можно увидеть:
...февраль.
Сухой ельник вовсю топорщится сучьями. Машет лохматыми лапами; пугает. На тропе, потерявшейся в густом сумраке, смерзлись в комья песок и хвоя; заиндевелые листья осинника в прогалинах трещат от тоски, сетуя на холод. Снега мало, лишь пороша виляет седым хвостом.
Где-то, далеко, лось бьет рогом в сушину.
И так — всегда.
* * *
— Что ж это вы зимой на телеге, вместо саней, разъезжаете? — вдруг, что-то вспомнив, спросила женщина на лавке, прежде чем отдышаться и нагнуться за котомкой.
— Дык телега-то купцова, — вместо тетки ответил парень, старательно отводя взгляд. — Вертать надоть, починенную... я, чай, и на себе сволоку, без кобылы...
И вышел вон.
III. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ПЬЯНЬ КУДЛАТАЯ ДА РЕБРА ДВОЙНЫЕ
Сидит в засаде за двором;
в потаенных местах убивает невинного;
глаза его подсматривают за бедным...
Псалтирь, псалом 9
...Низкая, словно вдавленная в землю исполинским сапогом, изба неохотно проступила сквозь круговерть завирюхи. Снегу намело изрядно, он громоздился сугробами-шатунами к самым мутным оконцам — и лишь у крыльца (да какое там крыльцо — пара трухлявых ступенек!) был расчищен кривой проход. Ветер срывал с почерневшей, сто лет не чищенной трубы рваные клочья дыма и спешил унести прочь, развеять в гуще снежной мглы, отобрать у людей еще малую толику тепла.
Поставлена изба была как-то несуразно: если у других на улицу выходил забор с воротами, а сама жилая постройка пряталась в глубине двора, то у Луковок их развалюха выпятилась прямиком на улицу, большим пальцем в кукише, а двор располагался позади. Истинно говорится, все не как у людей!