Спиной к Федору.
Пытаясь отвлечься от несуразицы видений (похабных? святых?!), парень некоторое время тупо разглядывал господина. Сразу видно: богат, уверен, не шантрапа-однодневка. Породой от господина веяло. Все о той породе говорило: и летнее пальто — длиннополая разлетайка из серой, тонкой ткани в полоску, и черная кожа туфель, и шляпа с лентой вокруг. И неброский перстень-печатка на безымянном пальце; запонки, опять же, с топазами, блестят в крахмально-снежных манжетах.
Всем жарко, пот прошибает, а господину сквозняки, что ли, мерещатся? Или просто привык? Княгиня говорила: есть такие, без галстука за завтраком яйца всмятку не съедят...
Он, Федор, у забора — сука шелудивая, базарная, с паршой.
Господин у абрикосовой пирамиды — пес из элитного питомника, говяжьей вырезкой вскормлен. Родословная сразу от того собачары, что при Адаме в Эден-саду отирался.
Каждый на своем месте.
И даже не обидно.
Оттого и нет никого возле Федора, кроме благодарной собаки; оттого и вертится кругом господина хорошего татарчонок-магометка. По роже, по пузу голому, синепупому, за версту видать: воришка. А татарчонок и не прячется — да, воришка, хочу абрикосину стянуть. Мостится к желтой пирамидке боком, на торговца поглядывает искоса, а два пальца уж под пальто господину упрятал — летнее пальто, широкое, под таким и всему татарчонку укрыться не грех.
А так — каких-то два пальца... где тут заметить?
Не будь Федора у забора, и впрямь никто не заметил бы. Быть господину без любимого бумажника. Улыбнулся Федор своим мыслям: вот она, судьба — кому фарт, кому невезуха, а кому и зрелище-театр! Представил себя на месте малого карманника. Не получилось: рука воображаемая под пальто лезть не хочет. А и залезла, так никак не ухватит.
Плохой карманник из Федора Сохача.
Ан тут и татарчонок шутки бросил. На ладошку свою чумазую уставился. Сама ладошка из-под чужого пальтеца ужом выскользнула, без добычи, а по-новой не лезет. Приморозило ладошку средь жаркого дня. И рад бы сунуть — да ни в какую.
Завертел татарчонок башкой кудрявой.
Столкнулся с парнем взглядами: искры брызнули.
«Тыр-быр, тыр-быр!» — залопотал по-своему, по-магометкиному. Он лопочет, плюется, а Федьке слышится: «Колдун! гадом буду — колдун!» От жары, наверное. Мало ли чего не услышится от жары да от снов дурацких.
Сам по-ихнему заговоришь — не заметишь.
Тыр-быр, быр-тыр...
Тут господин хороший возьми и повернись. Ни дать ни взять, породистый сеттер след взял. И не на татарчонка — на Федьку глядит. Красивый сам собою, господин-то, а в глазницах, за ресницами девичьими — не глаза, стекла бутылочные. Зеленые, мутные. И блестят двумя горлышками, отбитыми в пьяной сваре: не опасешься — полоснут насмерть.
Развел Федор руками.
Указал вослед татарчонку — тот прочь пылил, аж пятки сверкали. Вон, дескать, в чем дело. Ты, дескать, барин-растабарин, не ловил бы мух, не считал ворон; не торговал бы абрикосов.
А то быть тебе в сильном накладе.
Понял господин Федора. Улыбнулся светло, с благодарностью, встопорщил рыжевье усов. К забору направился: походка легкая, гордая. Плечи широченные вразлет.
Орел.
— Спасибо вам, голубчик, — говорит. — Спугнули воришку. Поймите: не денег жалко. Деньги — пыль, пустяки. Металл презренный. Есть у меня в портмоне две фотографии: жена-покойница и дочка. Вот их жалко было бы, хоть плачь. Да что я вам толкую, сами взгляните...
Сюртучная пара на господине, под пальто, цвета песка морского. Ушла рука в песок, вынырнула с добычей: кожаным портмоне. Достала фотографии, протягивает: смотрите, мол!
Посмотрел Федор.
На одной карточке — женщина средних лет. Или старше. Чем-то на Княгиню похожа, но больше непохожая. Кожа восковой бледности, лик иконописный, по овалу вычерчен, ночные глазищи распахнуты в пол-лица, губы сжаты-стиснуты — не дай бог, словечко на волю вырвется! Так не губы, так кулак сжимают. А на второй карточке барышня взахлеб хохочет. Совсем молоденькая; симпатичная. Шляпка набекрень, воротничок кружевной, и еще что-то — в лице? в тенях? фотограф шутки шутил?! — отчего у парня мурашки по спине.
— А-а, — ну, это у Федора от старого осталось, привычка.