Молчание.
Скорбное; не молчание — панихида.
И лишь далеко, там, в туманной дали, остро пахнущей свеженадрезанным огурцом...
И лишь где-то, по рельсам, стонущим навзрыд, опытной шлюхой под лаской случайного гостя...
И лишь от полустанка к полустанку, от безысходности к надежде, пугая галок утробной отрыжкой гудка...
...колеса, колеса, колеса...
Поезд.
Ближе.
Рядом.
Так и открылось вдруг глазам — не тем, что блестят напоказ стыдной, непрошенной слезой, а другим, видящим, но невидимым для слепых ветошников: перрон. Мордвинский перрон. Теснятся ожидающие, голосят кряжистые носильщики, выпячивая казенные бляхи. Бабы варенцом торгуют, пирогами, курами; мальчишки шныряют. Чемоданы, баулы грудами. Оркестр гремит медью. Все как везде. И сходит на тот перрон, легко неся в руке дорожный портплед, молодая женщина — видишь, Княгиня? нет, ты и впрямь видишь?!
«Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?!»
Ах, Ленка-Ферт, упрямица ты моя!.. спасибо, что не послушалась, Девятка козырная, свою Даму Бубен. Не за себя спасибо. А Мордвинск — это ведь рядом... это уже рукой подать для законного марьяжа.
Помнишь, Ленка, какой я была?
А ты сама, Княгиня, ты помнишь?!
Помню.
Такая и есть.
* * *
Вскинула голову.
Повела взглядом, рассыпав искры по лужам.
Грязь — в паркет.
Лужи — в восковые потеки.
Прошлась балетной примой, пробуя марьяж.
Свечи! — и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра... везде: на замшелых стенах изб-конторянок, в черном зеве лабаза, в кедровнике по левую руку, по верхнему краю бочки с водой!
Есть.
Скрипки! — и клесты на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть!
Марьяж длился.
Оркестр! — и безумная капель рояля бросилась вниз головой с еловых ветвей, чтобы вместо смерти окунуться в совиное уханье контрабаса; гобои пузырями всплыли из неблизкой Шавьей трясины, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по верхушкам леса — недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила ты перед каторгой, вступил в свои права.
Время.
Пока марьяж длится.
— Вставай, баро!
Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит — уходит.
— Погоди, баро!
Услышал.
Остановился.
— Вставай, говорю!
Лежит. Не лежит — стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: на последнюю откочевку. Упрямый попался... да только с каких это пор Валет Даму переупрямит?!
— Иди ко мне!
Ну вот, послушался. Идет. Не идет — встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув мертвой валежиной; затем — на четвереньки, ткнувшись в грязь кудлатой головой.
— Ну?! Долго мне ждать?!
На колени.
Это правильно, Друц: перед Дамой — на колени.
Это ты верно понял.
А теперь — вставай.
— Пляши!
Стоит. Не стоит — ждет. Когда отпустят. Никогда, баро, никогда не отпустят; вернее, когда-то, но не сейчас. А сейчас: раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки... и гобой... и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте...
Ты не любишь вальс, ром сильванский?!
Хорошо.
И зарыдали скрипки ночным табором, вспенили плач кудрявым воплем, и звоном ножей о ножи ответили гитары, извиваясь гадюками под смуглыми пальцами, и хрустнули в чаще кастаньеты, а сотни свечей стали пламенем костров, тех костров, меж которыми шли в пляске мужчины с седыми висками, мужчины в алых рубахах с широкими рукавами, схваченными у самых запястий, и смуглые женщины нервно вздрагивали плечами над вихрем разноцветья юбок, моля о пощаде.
— Пляши!
Потому что марьяж.
Потому что: ай, мама, грустно было, ай, тоска змеей по сердцу — ветром в поле, пылью в ветре, на заре лучом рассветным, я с тобой останусь, мама, я тоску заброшу в море!..
— Пляши, говорю! Слышишь?!
О да, баро, ты слышишь...
Ты пляшешь.
Никуда ты не уйдешь, глупый храбрый Друц — ведь поезд у перрона, а это рядом, совсем рядом... марьяж.
Видишь? — и я пляшу с тобой.
Мы живы.
Оба.
...когда ты без сил упала в грязь, привалясь спиной к холодному краю бочки и скользя в беспамятство, чья-то рука поддержала тебя.