Но потом, впервые в жизни, и она стала смотреть вслед исчезнувшему из поля зрения отцу: «Ты непрерывно что-то планируешь, проектируешь, намечаешь, даешь советы. А сам при этом совершенно беспомощный: если тебя о чем-то спросит приезжий, ты точно скажешь, где что находится, но если ты сам отправляешься в путь, то уже на первой развилке ты думаешь: где я?» В ее глазах, смотревших ему в спину, отец предстал теперь в образе постаревшего заключенного, только что выпущенного из тюрьмы, временно. И, глядя на него, она вспомнила, как ребенком бросалась открывать ему письма и разворачивать, а главное – сворачивать карты, последнее отцу почти никогда не удавалось.
Наконец одна. Так буквально думала она, пересекая «Зал потерянных шагов»: «Наконец-то одна!» Зал потерянных шагов? Обретенных шагов! И она принялась размышлять, как это так получилось, что она, проведя чуть меньше двух часов с другим человеком, причем с одним из тех немногих, кто для нее что-то значил, испытывала такое облегчение от того, что оказалась снова одна, что может самостоятельно идти своей прямой дорогой, куда ей заблагорассудится, и это при том, что за все месяцы, проведенные до того в России, она едва с кем или даже просто ни с кем не общалась.
А потом, шагая своей прямой дорогой в толпе, она больше ни о чем не размышляла. Не только отец улетучился у нее из головы, но и все предшествовавшее, равно как и все ей предстоящее. Не было ни «откуда», ни «куда», ни стрелок часов, ни реального времени, и даже теперешнего, летнего времени тоже не было. Она погрузилась в универсальное забвение, в сомнамбулическое состояние средь бела дня, которое, впрочем, принципиально отличалось от того бессознательного блуждания по окраинам поселков в ранней юности. При этом она знала не только, кто она и где находится. Помимо того ее глаза и уши были открыты – всему и вся? Нет, ее глаза и уши были открыты то для одного, то для другого, не очевидного в этот час ни для кого другого в толпе. Откуда такая уверенность? Откуда это известно? – Так рассказывается. Так разворачивается история.
Она увидела кого-то, кто плакал, совершенно очевидно, впервые за долгое время, а может быть, и вообще в первый раз. Мужчина или женщина? Не важно, к тому же она не обратила на это внимания. Кто-то стоял, спрятавшись за колонной. Спрятался от полиции? Спрятался, потому что хотел огорошить кого-то, кто должен был выйти из как раз подъезжавшего поезда? Ни то ни другое: он стоял там, спрятавшись за колонной, потому что это было его место, причем не только в этот час – уже и вчера, целый день, с момента открытия вокзала ранним утром до его закрытия в полночь, – и на Пасху он уже стоял там, за своей колонной, и на прошлое Рождество, в сочельник. А вон тот старик на костылях, похожий на карлика, с горбом, пробивавшийся шаг за шагом сквозь всеобщую беготню и суету, делая паузу после каждого шага, и теперь, выкинув вперед костыли, под наклоном, немного вбок, уцепившийся окончательно и бесповоротно, не в силах больше двигаться, за какие-то перила или ограждение, со своим горбом, нависавшим над головой, – этот «остов», готовый вот-вот рассыпаться там, среди толчеи и толкотни, был не таким уж и старым и всего десять-двадцать лет назад играл в футбол, профессионально, во второй лиге, а в начале своей карьеры, один год, даже в первой. Он не был особо богатым, но все же при некоторых деньгах, которые у него потом выманил обманным путем один друг и советчик. Еще сегодня утром он в какие-то минуты чувствовал себя вполне уверенно, выйдя на улицу с воспоминанием об ударе от центральной линии, том первом своем забитом голе, когда после того, как мяч пролетел в воздухе и сетка ворот всколыхнулась оттянутым пузырем, в памяти, как в замедленной съемке, все игроки повернулись к нему, не веря, а он, удивленный больше других, и сам не верил своим глазам. Теперь же –
Уже на перроне она опять развернулась и в одном из многочисленных вокзальных магазинов, вверх-вниз, вверх-вниз по лестницам, купила себе матерчатую сумку, с множеством накладных, боковых и задних карманов, которую она сразу окрестила «воровской сумкой». Вернувшись на перрон, она дошла до самого края, до той части, где уже не было крыши, и, хотя поезд уже был подан, остановилась постоять там, под небом, с высоты которого, усиленный впадиной под просевшими рельсами и высокими домами по обе стороны путей, несся отчаянный галдеж чаек. Белых бабочек, которые одна за другой выпархивали из темноты впадины и мерцали над ней на солнце, можно было на первый взгляд принять за чаек. «Transilien» – так назывались все поезда, отправлявшиеся из Парижа в регион Иль-де-Франс, она же, только что вернувшаяся с Дальнего Востока, прочитала вместо этого «Transsibérien».