Прочитав слово из Златоуста, Никон заговорил о самом себе:
— Ленив я был учить вас, не стало меня на это... От лени я окоростовел, и вы, видя моё к вам неумение, окоростовели от меня...
Тихо было в соборе, но сейчас замерли все, боясь пошевелиться. Такая тишина сделалась, что заглушали друг друга гремящие с амвона слова. Уже после спорили многие, вспоминая,чтоикаксказал Никон... И не могли припомнить.
А голос Никона рос, какое-то нехорошее воодушевление охватило патриарха, ему хотелось сказать сейчас всё, что не успел сказать. Он говорил торопясь, и всё сказанное казалось правдой. Это и была правда, только он сам не увидел её вовремя, не успел рассказать про неё...
И обидно, нестерпимо обидно было сейчас Никону, что никто не хочет понять его правды.
— Когда я ходил с царевичем Алексеем Алексеевичем в Калязин монастырь... — припоминал он, и голос его дрожал от обиды. — В то время на Москве многие люди к Лобному месту собирались и называли меня иконоборцем, потому что многие иконы отбирал и стирал. И за то меня хотели убить! Но я отбирал иконы латинские, писанные по образцу, который вывез немец из своей земли! Вот каким образам надобно верить и поклоняться! — снова возвышая голос, указал Никон на образ Спаса Ярое Око над входом в дьяконник. — А за что называете меня еретиком? Новые-де книги завёл! Ради моих грехов это делается... Я предлагал поучения и свидетельства вселенских патриархов, а вы в окаменении сердец своих хотели меня каменьем побить! Но Христос нас один раз кровию искупил! А меня вам каменьем побить — никого мне кровию своей не избавить. Что вам каменьем меня побивать и еретиком называть? Лучше я вам не буду больше от сего времени патриарх!
Всхлипнув, Никон закончил своё слово. Приставил к Владимирской иконе Богоматери свой посох и дрожащими руками начал стягивать патриаршее облачение. Ещё не видели такого стены Успенского собора...
Мало кто из собравшихся сочувствовал церковным преобразованиям. Многие здесь втайне радовались охлаждению государя к Никону! Но забылись недовольства, никакого злорадства не было сейчас! Не укладывалось в голове услышанное...
— Как он сказал-то? — спрашивали все друг у друга.
— Да, кажись, если, дескать, помыслю быть патриархом, то буду анафема...
— Так и сказал?!
— Так!
— Да полно врать-то, не говорил такого!
И вот высоко поднялся над этим шумом всхлипывающий бабий вскрик:
— А нас-то кому, сирых-то, оставляешь?!
И сразу смолкли все голоса, и ясно прозвучал в тишине ответ Никона:
— Кого вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит...
Мёртвая тишина стояла. И пропали, будто в воду ушли, слова. И ещё тише стало.
— Да где же мешок-то! — истерически выкрикнул Никон. — Калинин, пёс, чего ты застрял там?!
Торопливо выбежал из ризницы с мешком, в который было упрятано простое монашеское платье, плачущий Калинин.
И тотчас зашумела церковь. Толпа сдвинулась, схватила дьяка, отняла мешок. Как-то бестолково всё шло, не так, как представлял себе Никон. Уже расхотелось ему переоблачаться в монашеское платье на глазах прихожан. Он вздохнул и ушёл в ризницу..
В ризнице надел мантию с источниками и чёрный клобук. Поискал подходящий посох, но все посохи были святительские... Махнул рукой и вышел из ризницы.
В чёрном клобуке не сразу узнали его, и, обходя толпящихся у амвона людей, вдоль стены пошёл Никон к выходу. Но остановился. Прямо на его пути, у столпа, расписанного изображениями святых и мучеников, как будто оттуда и сошедший, стоял, опираясь на посох, Неронов. Не плакал старец Григорий, но в глазах такая печаль стояла, какая, должно быть, только у пророков и бывает, когда видят они сбывшимися свои пророчества. Страшно было смотреть в эти глаза Никону.
И не он, а кто-то другой, незнакомый, искривил в невесёлой усмешке губы. Не он, а другой кто-то сказал голосом Никона:
— Не жалеешь, старче, что помирился со мной?
И отшатнулся — с такой болью, таким состраданием взглянул на него Неронов.
— Я не с тобой мирился, владыко... С нашей Святой Церковью... — словно ударив, сказал старец Григорий. Не Никона ударил. Того, кто губы патриарха в злой усмешке кривил.