Дальше древний самоедский тракт вел через ржавые болота, петлял, извивался. То совсем исчезнет в трясине да траве, а то тенью на кустики морошки ляжет. Однажды мне даже показалось, что летник описал восьмерку (вроде бы я уже видел эти кочки…), и вспомнилась «повесть о тропе» самоеда Вылки. Тыко Вылка (1882–1960), охотник, сказочник, некоторыми почитаемый за шамана, художник-самоучка (за альбом с рисунками получил от Николая II штуцер типа «винчестер» и тысячу пуль) и проводник полярных экспедиций, и советский президент Новой Земли, встречавшийся в Кремле с Калининым, так вот, Вылка любил повторять, что у каждого в тундре своя тропа. Выйти на нее нелегко, хотя, бывает, разделяет нас всего пара шагов. Бывает, ты пересекаешь ее по несколько раз в день, отправляясь по воду или за дровами, а бывает, выслеживаешь на ней оленя, сворачивая за ним в гущу ивняка. Но если послушаешься своей тропы, учил Тыко Вылка, она поведет тебя, словно песня, и незаметно сама вывернется наизнанку. И ты пойдешь по ней дальше, в глубь тундры, потому что нет им конца…
Здесь? Там? Для Вылки это две стороны одного пути, который он пытался запечатлеть на полотне, в песнях. Его картины исполнены сосредоточенности, столь характерной для северной природы, в которой немного форм, совсем мало тонов, а преобладает свет. Именно он делает пейзажи Вылки прозрачными — сквозь них просвечивает покой вечности. Даже в банальных, казалось бы, жанровых сценках из жизни самоедов — «На охоте» или «У костра» — ощутима повседневность, застывшая в свете, словно в янтаре. Но по-настоящему искусство Вылки можно оценить, только увидев его северные пейзажи — «Неизвестный залив», «Льды Карского моря», «Медвежьи сопки», которые не столько рисуют, сколько высвечивают на полотне тот мир. Тот? Этот? В искусстве (и жизни) Вылки это разные стороны одной реальности, подобно тому как блестящая лента на темном небе «Полярного сияния» — лишь отражение (словно негатив) тропы в тундре, а следы кисти — тропок художника…
Где-то далеко грохнул Васин дробовик. Я выстрелил в ответ. И только тогда очнулся — с момента, как я остался один, солнце прошло полнеба — миновала половина суток. Видимо, испарения болот притупили чувство времени: я мог бы побиться об заклад, что мы расстались всего час назад. До «Антура» добрели к середине ночи. А ветер закрутил против солнца, которое нависло над мысом Тарханова, словно пузырек крови.
Большая Бугряница
Утром, едва мы вышли из залудья, сорвался шалоник. Небо в мгновение ока скрылось. Отовсюду хлынула вода. Вспененное море встало на дыбы. Желто-белые хлопья шлепались на палубу. О том, чтобы вернуться за гряду, и мечтать нечего. Мы рискнули войти в Большую Бугряницу, двадцатью верстами ниже — самое удобное (согласно лоции) укрытие близ Канина Носа. Сквозь стену пены и воды с трудом разглядели речку. В подзорную трубу не видно ни берега, ни моря — сплошное свинцовое клокотание. Лишь в одном месте — мутно-коричневый водоворот. Это устье Бугряницы — кошки. «Кошки» — подводные песчаные отмели, на малой воде пересыхающие, а на полной — очень опасные. Особенно во время шторма, когда нет ни времени, ни возможности проверять дно кольями. В такие моменты приходится полагаться лишь на Васину интуицию да удачу: Леха к рычагу, я на газ, Вася за штурвал. В Большую Бугряницу мы проскальзываем на острие шверта.
Шалоник усиливается. Дует уже вторые сутки. Мы стоим в излучине реки, от моря нас защищает только ряд баклышей — заливаемых приливом камней. Слабое укрытие, но выше не пускают скалистые пороги. Берега у Бугряницы обрывистые, изъеденные ручьями, поросшие мокрым мхом. В 1877 году охотник Фома Увакин обнаружил здесь умирающего Николая Зографа, начальника одной из первых научных экспедиций на Канин. Поняв, что для консервации образцов фауны ученый использует спирт, проводники-самоеды украли и выпили коллекцию, а самого профессора бросили в тундре. В прибрежной няше (топкий черный ил) торчит полусгнившая лодка на нескольких проржавевших якорях, немного выше, в зарослях огромных листьев, вроде лопухов, — трухлявые развалины. Это остатки рыбацкого становища, до недавнего времени принадлежавшего шойнинскому колхозу. Возле избы валяются обрывки сетей, щербатый топор, дырявое ведро, закопченный чайник. Внутри следы животных, пустые бутылки. На одной родимая наклейка, будто эхо с отчизны: водка «Выборова».