— Предупреждал я... — желчно бурчит Плаутин. — Не верь, говорят, речи людской да тишине морской.
— Берег сомнительный, — качает головой и задумчиво посапывает погасшей трубкой Чихачев. — Может, в сулой попали? Вон как нас течение водит.
Еще больше сутулясь, Чириков ходит по шканцам. Остановится, пристально рассматривает прячущийся в наползающей темноте берег, опустит зрительную трубу, долго стоит задумавшись. Что могло с ними случиться? Напали местные при высадке? Но ведь все одиннадцать хорошо вооружены. Даже пушка есть. Отстрелялись бы, ушли, вернулись. И выстрелы бы наверняка услышали на корабле.
Может, это не залив, а пролив? Может, в самом деле тут возникают сулои — опасные водовороты от столкновения встречных течений в узких проливах? Вероятная вещь, берег весьма на сей счет подозрителен, Чихачев прав. Надо было его послать или Плаутина. Но ведь и Дементьев моряк опытный, хоть и молод. Не полезет в сулой. Да и шлюпка у них крепкая. А ежели, не дай бог, разбилась, затонула, хоть кто-нибудь должен спастись и подать сигнал!
Подобные мысли наверняка одолевают многих. Но никто не решается нарушить тишину, заговорить с командиром.
На океан спускается ночь, затягивает сумраком по-прежнему пустынный берег.
— Надо отходить, Алексей Ильич, — говорит Чихачев. — Опасное место. Вон как нас таскает.
Чириков приказывает ставить паруса.
Всю ночь крейсируют вдоль берега. Всю ночь не спит Чириков, стоит возле рулевого, сам командует, как менять курс, чтобы не уйти слишком далеко. Рядом стоят его офицеры.
А ветер крепчает, то и дело меняется — то марселевой, то брам-селевой. Все время приходится менять паруса.
Мало кто спит в эту ночь. Вылезают на палубу, всматриваются в темноту. А темнота не уходит.
Чириков идет в каюту Кройера. Астроном густо храпит, уткнувшись, одетый, носом в подушку. Но часы завести не забыл. Они громко тикают вразнобой. И все показывают разное время. На одних три часа, на других без. двадцати четыре, на третьих уже пятый час.
Почему не светает? Когда же кончится эта проклятая ночь? Чириков поднимается на палубу и наконец понимает, почему так темно.
Солнце, конечно, давно взошло. Только его не видно. Плотной серой стеной окружил корабль туман. Густой, непроглядный. Даже не угадаешь, в какой стороне солнце, где уж там увидеть берег.
— Как накликал, как накликал, — качая головой, сокрушенно бормочет Чириков, вспоминая, что специально указал в ордере: «Ежели ж, от чего сохрани боже, будут великие туманы...»
Разрывая, рассекая бушпритом, волоча за собой проклятый туман» все же пытаются подойти, как возможно, к берегу, рискуя каждую минуту напороться на подводные камни.
Всматриваются, вслушиваются, но все закрывает серая пелена. Ничего сквозь нее не видно и не слышно. Даже плеск волны в борта глохнет, как в вате. И чайки перестали кричать, исчезли.
Бросили лот — дна не достали. На якорь не встанешь. Хорошо хоть ветер убился, совсем стих. Можно лечь в дрейф и ждать. Ждать. Ждать. Ждать.
Стиснуть зубы и ждать. Уповать на бога всемогущего.
«В исходе часа поворотили оверштаг на правый галс и взяли у марселей по 2 рифа, понеже пришел шквал с дождем... Все приметные места и пеленги закрыты туманом великим».
А потом начался дождь и лил не переставая четыре дня и четыре ночи.
На ночь отойдут подальше от невидимого берега — утром ощупью, как слепые, упрямо возвращаются, вслушиваются, всматриваются.
Ничего не видно. И тем тревожнее кажется каждый слабый звук, порой глухо доносящийся из серой мглы. Тревожнее и непонятней. Некоторым уже начинает чудиться — то глас чей-то услышат, будто зовут, кричат, то выстрелы, то огонь пылает. Хотя какой огонь можно углядеть при таком дожде и тумане?
Чириков ни днем ни ночью не уходит с палубы. Вынесли ему скамеечку, сидит возле рулевого в насквозь промокшем плаще с поднятым капюшоном. Сюда, на палубу, ему и пищу горячую приносят, черный крепчайший чай в оловянной кружке.
Командир машинально пьет, ест и вдруг замрет с поднятой ко рту ложкой, начинает прислушиваться, откинув поскорей капюшон.