Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына - страница 299
«Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы — еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и смерть. Но может быть многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни? Это еще ни разу не украсило нашей истории».[878]
И как же мы восторгались им, как гордились им, когда, с затаенным дыханием прильнув к радиоприемникам, сквозь треск глушилок, вслушивались в сокровенные слова, произносимые с такой прямотой, с таким несокрушимым достоинством, что невозможно было усомниться: он — не свернет! И как же кружилась голова от счастья, что вот появился среди общей нашей робости и немоты голос. Голос, что говорит им оглушительную нашу правду. И все их водородные бомбы, подслушивающие гэбэшные устройства, первые отделы, отделы пропаганды, вся их паршивая система запугивания и подкупа перед ним — бессильны. И вся их власть — перед ним — трепещет!
Ан, то была правда невсамделишная, не та правда, что лежала, на дне его души, а та, которую мы ждали от него услышать. Ее он и лепил — нам. Не им, а нам. А в подпольную тетрадку сливалось затаенное:
«И вот мы у себя в стране напуганы: разговаривая с передовыми, образованными людьми, а тем более берясь за перо, мы прежде всего остерегаемся, оглядываемся — как бы евреев не обидеть» (ШЕД-1968, стр. 14).
Бесстрашный-то, оказывается, жил в страхе иудейском! Не перед ними, с их лубянками и бутырками, с их психушками и карцерами — их он не боялся, а перед нами, «передовыми образованными» детишками, которых так легко, оказывается, было обвести вокруг пальца!
Они обошли его Ленинской премией, мы прокладывали путь к Нобелевской. И снова слышим слова, тяжелыми гирями ложащиеся на нашу чашу весов:
«На эту кафедру…, представляемую далеко не всякому писателю и только раз в жизни, я поднялся не по трем-четырем промощенным ступеням, но по сотням или даже тысячам их — неуступным, обрывистым, обмерзлым, из тьмы и холода, где было мне суждено уцелеть, а другие — может быть с большим даром, сильнее меня — погибли… В темных лагерных перебродах, в колонне заключенных, во мгле вечерних морозов с просвечивающими цепочками фонарей — не раз подступало нам в горло, что хотелось бы выкрикнуть на целый мир, если бы мир мог услышать кого-нибудь из нас. Тогда казалось это очень ясно: что скажет наш удачливый посланец — и как сразу отзывно откликнется мир».[879]
Мир откликнулся. Не так отзывно, как нам хотелось (нам-то хотелось, чтобы только ему внимали, никому больше! только его одного слушали, то есть нас, его голосом вещающих), но — откликнулся. Мир снова услышал то, что хотел: что есть еще порох в пороховницах, не все еще раздавлено катком большевизма, не все готовы склониться перед грубой силой. Пусть она ломит солому, но духа человеческого ей не сломить!
«Скажут нам: что ж может литература против безжалостного натиска открытого насилия? А не забудем, что насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью. Между ними самая родственная, самая природная глубокая связь: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а лжи нечем удержаться, кроме как насилием… Рождаясь, насилие действует открыто и даже гордится собой. Но едва оно укрепится, утвердится, — оно ощущает разрежение воздуха вокруг себя и не может существовать дальше иначе, как затуманиваясь ложью, прикрываясь ее сладкоречием. Оно уже не всегда, не обязательно прямо душит глотку, чаще оно требует от подданных только присяги лжи, только соучастия во лжи».[880]
Вот что и как он говорил! То были не слова, а стрелы, впивавшиеся в каждое не утратившее совести сердце!