На первый взгляд это выглядело просто как нарисованный на тусклом фоне красный прямоугольник, который как будто чуть светился. Но когда они сели и стали на него смотреть, он начал меняться, причем так незаметно, что совершенно нельзя было сказать, когда и как он это делает. Красный стал каким-то другим красным — не то чуть темнее, не то чуть ярче, не то еще каким. Нет, форма осталась той же, но по мере изменения цвета его углы становились менее резкими. В этой изменчивой красноте был свой внутренний ритм. Поверхность же картины была совершенно плоской и бесконечно красной. Они сидели молча. Время медленно таяло, измеряемое исключительно градациями света и цвета — пурпурный, темно-пурпурный, пурпурный, который уже почти синий, а потом и вправду синий… Они сидели, наверное, футах в десяти от света, но никакого расстояния между ними не существовало. Цвет и свет буквально касались их. Начался новый цикл. Они встали и потрогали плоскую поверхность красного, но их руки ничего не встретили. У этого источника света не было ни дна, ни сторон — они ощущали только свои руки, зависшие в меняющемся, текучем красном, который уже был даже и не красным. Иллюзия, но даже будучи иллюзией — и именно в силу этого — не менее реальная, чем любые другие, совершенно не иллюзорные вещи.
Они вышли наружу вконец дезориентированные. Квадрат алого света все еще пульсировал у Атмана в голове, когда они садились на вапоретто у Риальто. Они не знали, куда тот идет, и это превратило водный трамвайчик в круизное судно. О Тарреле не было сказано ни слова.
В первый раз со времени приезда Джеффа в Венецию появились кондуктора и принялись проверять у всех билеты. Оказаться владельцем действительного трехдневного проездного вдруг стало чем-то вроде подвига, которым вполне можно было гордиться.
— При желании мы можем провести на вапоретто целый день, — самодовольно заявил Джефф.
— Можем, — согласилась Лора, — но в этом случае наверняка помрем: а) от скуки; б) от морской болезни.
Они протарахтели под мостом Академии, миновали Гритти, Гуггенхайм и Сан-Марко. Затем оставили позади Джардини и вышли в лагуну, где, возможно, начиналось настоящее море. Небо и море распахнулись во все стороны. Над головой кружили чайки. Вапоретто словно бы играло в догонялки с собственным кильватером. Пару раз о борт плеснули маленькие волны, оставшиеся от лодки, плывшей в противоположном направлении. Маршруты отмечали причудливые буи. С одного из них явно кто-то нырнул — под водой все еще виднелись ноги. Возле другого из моря вздымалась рука ярко-красного цвета; все это были, конечно, арт-объекты, скульптуры в натуральную величину.
Время от времени Лора заглядывала в карту. Наконец она заявила, что им нужно сойти на следующей остановке.
— А что там такое?
— Сан-Микеле, — ответила она. — Кладбище.
Теперь его было видно. Точь-в-точь «Остров мертвых» Бёклина[107], но только симметричное и аккуратное — и совсем не зловещее.
После вапоретто земля качалась у них под ногами. Лора раскрыла свой лимонный зонтик, который светился в ярком свете дня как второе солнце. Все женщины наверняка хотят, чтобы у них был зонтик от солнца, а все мужчины — быть с женщинами, у которых он есть. Они прошли в ворота, вступив в пределы изогнутых стен острова. Внутри пространство кладбища было явно больше, чем могло показаться снаружи. Кругом теснились утопающие в цветах могилы.
— Тут похоронен Дягилев, — сказала Лора. — И Стравинский.
Первый указатель, который они увидели, был к могиле Эзры Паунда[108]. В поле белой стрелки, показывавшей направление, кто-то приписал черным маркером: «И. Бродский». Строго говоря, это было граффити, но весьма цивилизованное. Формально вас отправляли к Паунду, но некий неизвестный доброжелатель любезно взялся уточнить канон, пусть даже и партизанским методом. Так что Паунд теперь неизбежно вел к Бродскому. Джефф в жизни не читал Бродского, но знал, что это большая величина, и понимал, что для многих сейчас он куда интереснее Паунда. На следующем попавшемся им по дороге знаке под именем Паунда опять стояло «И. Бродский».